— Чё вылупились, фраера!? Отошли!!
Натиск братков не увенчался успехом. Против блататы выступили не крепостные, которых можно припугнуть барином, а сыскари, подбиралы, те самые охотники и собиратели, первыми отыскавшие волшебную гору удобрений. Теперь это их добыча. Они готовы драться за неё с хищниками, сколько бы те ни скалили зубы. Самые жестокие как раз падальщики — грифы, гиены, люди мусорных профессий. Они не производят, а только находят, обнаруживают, и в этом всегда важна сноровка, хитрость, решимость отстоять бесхозную груду металлолома. Но и бандиты не хотят отступать. Они ни к чему не привязаны, а значит, ничего по-настоящему не ценят. Им не то чтобы так уж нужна эта куча. Их манит процесс её овладения: давить и чувствовать, как давят в ответ. В каждом разбойнике есть отголосок номада. Его раскачивает не итог, а сама поездка в седле.
Вон по знакомому толстый водила, такой часто стоит в очереди за беляшами, приискал обрезок трубы. Шеи нет, подбородок стекает за ворот тёмно-синей джинсовки, отчего глаза мужика вспучены, как у всплывшего из глубины. Одетый под приличного бандитик, в остроносых туфлях, коротком пальто и с тонкой подмышкой папочкой, нагнулся вперёд и трясёт какой-то бумагой. Юридическое здесь — просто прикрытие бычки, когда наезжают через закон. Ещё один водитель, тощий, с крохотной сумкой через плечо, кепкой-восьмиклинкой, согнутый и желтоватый, похожий на окурок, медленно и широко открывая рот, кричит одно и то же слово. Если бы не опущенное стекло, кажется даже, что он кричит: 'Я есмь...! Я есмь...!'. Поводя плечами, напрягся бык, кожаный, мышцатый, с наклонённой головой, про которую забыто, что там нет рогов. Он смотрит на водил тяжело, как на забор, который думает поломать. Рядом суетится мелкий шустрила, юркий, тщедушный, крысочка — если б не круглое розовое лицо с оттопыренными ушами. Беспредельщик скалится, паясничает, трогает за рукав, тянет куда-то, подзуживая сбросить, оттолкнуть, вмазать, и тогда — бык. За толчеёй презрительно наблюдают два молчаливых мужика. Они стоят впритирку, рослые, уверенные, привыкшие поступать по совести. Им нужно домой, кормить семьи, воспитывать сыновей, но они не показывают спины — привыкли так со школы, знают это по армии.
Илья вторгается в это месиво. Работая локтями и огрызаясь, он пробирается к наэлектризованному ядру. Парень знает, что нельзя стоять сбоку, иначе притянет чужая тяжесть. Илья не занимает чью-то сторону, а образует свою, и всё окончательно запутывается. Это задача с множеством тел, где каждый вращается вокруг многих, но, если законы потасовки вдруг отменить и влекомые ими объекты падут, они рухнут не кучей, но только грудой тел. Груда — это ещё некое уважение, какое существует к полю битвы, где живым тесно меж груд убитых. Здесь есть незримая ценность, когда мёртвое, гниющее, беспорядочное, брошенное и бесполезное, всё ещё остаётся нужным. Покуда тела не свалены в кучи, можно быть уверенным, что наши мертвецы ещё нужны нам, а смерти не существует. Это очень важная разница. В куче собрано всё подряд, тогда как в груде что-то одно: вещи превращаются в кучу, когда мы утрачиваем понимание того, что их разделяет, а грудой они становятся тогда, когда мы знаем, что их связывает.
Но раз так, почему мы имеем дело с кучей, а не грудой навоза? Может ли на это ответить Илья, вплотную надвинувшийся на мелкого зубоскала? Или бык, мутно повернувшийся к парню? Учили ли этому в том бандитском университете, который закончил юрист с папочкой? А может, водилы увидели ответ по телевизору в своих кафешках? Ничего не ясно и мне в безопасности салона.
С вершины кучи насмешливо скатывается несколько влажных комков.
Ах, куча, куча... зачем ты свела нас с ума?
Ты искусственна, твоего размера нет в природе, он сразу растаскивается на пищу и дом. Только человек додумался сделать навоз частью накопления, он собирает тебя в кучи, которые растут до неба, и нам сразу же хочется разворошить тебя. Вот отчего этот необъяснимый зуд в паху — куча должна быть срыта. Куча должна рассеяться. Это же просто навоз, комки переваренных трав, нечто сыпучее, разлагающееся, то, что не имеет чёткой формы, как не имеет её лепёшка, кизяк, плюха, лужица, но их зачем-то собрали в громадный конус и это уже форма, противоестественная в своей законченности. Вот что тревожило: здесь была форма, нужность, однородность состава, почти все качества груды, но навоз цепко оставался кучей, тем, чем он быть не должен. В куче перегноя не было целостности различий, какая есть у помойки или свалки, её низ состоял из того же, что и верх, здесь не было нестыкуемого, а только навоз к навозу, говно к говну. И что в таком случае безошибочно считывало кучу как кучу?
Понимание вспыхнуло вдруг, дразня тут же исчезнуть. Куча — это поражение вещей, лёгкая эротика распада, первого запаха, гнили, пыли, хотя бы просто беспорядка, оставленности. Куча образуется в угасании, при усадке предметов, и в этом смысле компост, из чего бы он ни был сложен, всегда является кучей. Идея кучи заключается в отработанности материи, её составляющей, поэтому идеальная куча есть у листьев, но не у развалин, которые долго ещё служат вдохновением или упрёком. А куча... куча сомкнулась, чтобы переварить саму себя, исторгнуться гнилью и тленом, объединив разнородное множество в земляной белок. Через угасание куча обещает всеобщее воскрешение — сада или хотя бы порядка — и потому манит к себе, как мог бы манить ещё один Бог. Трудно устоять перед его могуществом. Он поглощает оттенки смысла, таящиеся различия, накапливая себя через уплощение мира. Ведь куча может существовать только относительно плоскости. Всё больше понятий, не принадлежащих куче, сваливаются в неё. Книги и дела освобождаются от устаревшей груды, становясь жутким, шевелящимся перегноем. Мы поглощаемся кучей, великим эсхатологическим компостом. Растёт вселенская куча. И мы сладко хрустим в её основании.
Неясно кто нанёс первый удар.
Масса пришла в движение, но вместо того, чтобы столкнуться подобно гигантским волнам, толпа распалась на множество мелких заварушек. Водила с водителем, водила против бандита, двое на одного и трое против всех — куча, как и любая принцесса, достанется лишь одному. За мгновение всё перемешалось, стало неотличимым настолько, что в голове всего одна мысль: насколько же взрослые игры похожи на детские — будь все помоложе, тоже бы выбороли царя горы. Но ведь они и так избирают. Только нет больше смеха.
Я судорожно роюсь в бардачке. За оружие можно схватиться и стоять как вкопанный, грозясь и тряся, тогда как с голыми руками приходится быть участником жизни. Найти что-то подходящее не получается: из бардачка вываливается пачка документов, солнцезащитные очки, упаковка нюхательного табака, рассыпанные зубочистки, детский бальзам для губ, складной ножик, отвёртка и даже прикатившийся откуда-то патрон.
Я хватаю отвёртку, поднимаю взгляд и снова вижу её.
Рыжелая, будто с окалиной, похожая на супесь, упёршаяся в бока, выпятившая живот, довольная куча нависает над миром. Куча... смёрзлась ли ты внутри или там бьётся жаркое кизячное сердце? О, я знаю, в тебе нет холода! Ты согреваешь всё, что попало к тебе. Ты огромна, ты давишь, а значит, внутри тебя огонь, настоящий торфяной пожарище, превращающий навоз в специи. Пробейся изнутри бледный метановый огонёк, и ты будешь как торт на чьей-то великанский день рождения. Дунуть бы на тебя, и смотреть, как падает с неба лёгкая сухая взвесь. Не об этом ли ты мечтаешь, подставив себя ветрам? Не об этом ли грустишь, просыпаясь в грядки и укладываясь в теплицы? Что в сердце твоём, куча? Там зола, межзвёздное вещество, жар первичных пространств.
Суматоха спала, первые её жертвы со стоном ползут к куче, словно та способна их исцелить. На ногах остались немногие. Два мужика наседают на юриста с залаченными волосами. Тот истошно трясёт пистолетом. Илья сцепился с быком, бьёт ему в голову как в сырую землю. Тот покачивается, но стоит. Сам Илья потный и грязный. Кастет уже выбил несколько челюстей.
В разгар битвы выскакивает засадный полк во главе с местным Боброк-Волынским. Это гвардия самой хозяйки, элитный отряд телохранителей кучи. Может, она и не хотела никому отдавать её, а решила разом прихлопнуть позарившихся на сокровище тараканов. А может, хозяйке мало одной только травы, она алчет заложить в компост мясо, чтобы куча напиталась нами и стала красной, как человек.
Подкрепление начинает навешивать сразу всем, и бившиеся прежде недруги объединяются, чтобы выстоять перед новой напастью. Бык ревёт и валит на землю двух бугаёв. Илья оглядывается. Мужики встают спина к спине, и отмахиваются усталым жуком. Кажется, битве нет конца, и из машин, из-за соседних заборов, из более мелких куч, прибывают новые и новые воины, которые не дают драке угаснуть, дабы вечно радовать великую кучу навоза.
Она хрипло смеётся. Темнит на фоне синего-синего неба, калечит своих муравьёв. Кучу хочется превратить в оползень. Сокрушить её, обвалить, как обваливают под конец забавы стены снежной крепости. Овладеть ею, сжать, раздавить творогом в руке, заставить истечь прозрачной зернистой сукровицей. Кучу хочется срезать, поломать, заставить рассыпаться. О, куча! Ты женского рода и жаждешь быть наваленной, смешанной, владеемой и олюбленной. Но мы хотим тебя глубже всякого пола; хотим не как вещь, а как их исток. Куча — ты топка земли, в тебя хочется залезть и сгореть до чёрного жирного праха. Заполучив нас, ты понесёшь и исторгнешься. Прольёшься вечным живым дождём.
Смерть ли это? Любовь? О, нет.
Это желание лечь в компост; стать тем, из чего берутся цветы; быть перегноем, из которого однажды поднимется нечто настолько величественное, насколько невообразимое.
Итак, что делаю я?
Я выхожу из машины.</p>