Но всё проходит, даже страсть художника, даже скорбь о любимых, даже Рагнарёк. Война заканчивается, англичане уходят, их сменяют американцы, и на аэродроме Кеблавик открывают американскую закусочную. Гуннару предлагают работу в закусочной, он, как ни странно, соглашается, работает сутки через двое. В доме начинает оставаться недопитый бреннивин и недописанные картины, а вскоре обнаруживается причина этих перемен: смешливая пухленькая официантка Вики родом из Дакоты. Оказывается, отец всё ещё умеет улыбаться и шутить. Снорри трудно понять, чему больше места в его неумелой душе — радости, злости, ревности? Отец немолод и вдов, Вики тоже вдова, тоже разменяла пятый десяток, их обоих можно понять. Но всё это как-то неправильно. Отец ведь сломан, давно сломана его жизнь, это прекрасно — быть сломанным, зачем же притворяться целым?.. Как бы то ни было, проходит полгода — и Гуннар переезжает к Вики, оставив сыну дом, полный картин, одиночества и сломанных вещей.
Снорри продолжает взрослеть. Он по-прежнему любит бывать на свалке и совсем не любит сидеть дома: в старенькой хибаре без Гуннара тихо, как на дне залива, и так же холодно. Снорри чует в сердце тоску, доставшуюся от отца, тоска гонит его гулять по Рейкьявику, бродить без цели с утра до вечера, пока не загудят от усталости ноги. Однажды, слоняясь по улицам, он натыкается на большую толпу, и толпа, как река, увлекает юношу за собой. Люди что-то кричат, идут под мартовским ветром к парку Аустурволлюр, к высокому, опоясанному узкими балконами зданию альтинга. Хрипят мегафоны, белеют самодельные транспаранты, кому-то отдавили ногу, и он ругается отчаянно, по-датски — в исландском языке нет крепкой брани. Народу всё прибавляется, люди напирают, где-то раз за разом скандируют «НАТО — долой! Армию — долой!» Полицейские в оцеплении вертят касками, топорщат усы. Толпа шумит, внезапно кто-то кричит «Эйнар в заложниках! Эйнара схватили!». В здание альтинга летят бутылки и камни, стрельчатые окна сыплют осколками. Сквозь ужасный шум Снорри явственно слышит над ухом знакомый шёпот: «Уходи сейчас же». Он ввинчивается между людьми, его тычут под рёбра, все машут руками, все орут, весь мир — одно перекошенное лицо. Снорри делается страшно. «Слева, — шепчет Мать, — в переулок. Торопись!» Он ныряет под чей-то локоть и, едва не упав, вываливается на свободу. Маячит впереди спасительный переулок, Снорри на заплетающихся ногах бежит прочь от толпы, а за спиной раздирающе воет полицейская сирена, и, лопаясь, по-змеиному шипят гранаты со слезоточивым газом…
Холодную весну сменяет столь же холодное лето. Раненые выздоровели, убитых похоронили, арестованных выпустили, бунт окончился ничем. Юному Снорри плевать на дела маленького острова. Юный Снорри сидит на берегу и глядит на воду залива. Ему семнадцать, он работает смотрителем на свалке. Работа простая: раз в день прими колонну грузовиков, заполни гроссбух да запри ворота, когда закончат выгружать мусор. Платят, конечно, гроши, но что значат деньги для того, в чьей власти бескрайние мусорные просторы? Коллекция занимает теперь весь дом, пирамиды хлама громоздятся до потолка. Глядя на матовую, алую перед закатом воду Фахсафлоуи, Снорри отчего-то вспоминает, как приволок домой последнюю добычу, почти новый телевизор с лаковыми деревянными боками и навеки ослепшим кинескопом. Как долго искал место для тяжеленного прибора, с каким трудом втиснул его в основание мусорного столпа, преграждавшего путь в доверху забитую кладовку, и как гордо показывал свежий трофей Матери, пришедшей, как обычно, навестить перед сном. То было месяц назад, и тогда, казалось, не нашлось бы на всём острове никого счастливей, чем Снорри. Но всё это теперь мнится ему маленьким, глупым, бесполезным, потому что случилась беда.
Анна — соседская девочка, которая когда-то приходила играть на свалку — Анна тоже выросла. Превратилась в высокую златовласую красавицу. Глаза у неё цвета неба над Рейкьявиком, кожа — нежно-белая, как молочный пудинг. Анна поёт в хоре, ходит по субботам на танцы, шьёт себе модные юбки. Не так давно она зашла к Снорри домой. Зашла вечером, просто хотела проведать старого друга, а закончилось всё тем, что он пошёл с нею в клуб «Гаукуринн». Неловко было плясать в стареньком отцовском костюме, да Снорри и не умел толком плясать, откуда ему? Музыка гремела так, что отдавалось в груди, заказанный в баре джин-тоник отдавал резиной и уксусом. Но в конце объявили медленный танец. Анна прильнула всем телом, горячая и мягкая, и губы у неё оказались горячие и мягкие, а позже, ночью, груди и бёдра оказались крепкими и прохладными, и он совсем не знал, что делать, а она уже откуда-то знала и помогла ему. Это случилось у неё дома: родители уехали на материк, оставив дочь готовиться к экзаменам. Когда, после всего, Снорри лежал, обняв Анну, и древние часы на стене тикали, отмеряя секунды его новой жизни, он вдруг понял, что прежнее счастье ничего не стоило. Анна была прекрасней и дороже всего, что он знал. Она не была сломанной, она была целой и делала целым его самого.
Теперь Снорри глядит на воду залива, и вода гаснет, как гаснет умирающее солнце. Анна выходит замуж. Оказалось, у неё давно есть жених. Тот вечер был ошибкой, сказала она. Славной, милой ошибкой, и ты, Снорри, очень славный и милый, но пойми, я молодая девушка, у меня есть потребности, и Оскар может дать мне то, что нужно, дать уверенность в завтрашнем дне. Времена сейчас непростые, везде эти проклятые беспорядки, люди словно обезумели, а я, я отчаянно хочу жить. Не считать каждую жалкую крону, не перешивать старые платья. Оскар — человек с будущим, строит карьеру, занят большими делами. А ты просто… ну, сидишь на свалке. Снорри, ты очень хороший, и всегда был лучшим другом, и останешься лучшим другом навсегда, но, в общем… Прости.
Настаёт чёрный день, и Снорри, нарядившись в отцовский костюм, идёт на свадьбу Анны и Оскара. Оскар неизбежно оказывается красавцем, плечистым, улыбчивым, стройным. Анну приводят в белом, слепящем на солнце платье. Молодожёны глядят только друг на друга, когда трижды дают обещание верности, когда сидят на особой церковной скамейке для новобрачных, когда обмениваются подарками. Подарки дарят, конечно, после церемонии, в спальне, оставшись наедине. Это старинная традиция: время подарков приходит, когда жених и невеста уже в постели, уже обнажены, уже готовы познать друг друга, и как раз в этот счастливый, но непростой миг настаёт время для маленьких, трогательных сувениров. Анна дарит Оскару топазовые, принадлежавшие ещё деду запонки, Оскар преподносит молодой жене бриллиантовые серьги. Восторженные вздохи, благодарные улыбки, сверкающие глаза. Но вот подарки отложены, молодые ложатся рядом. Мужская ладонь скользит по бедру, пробует на ощупь нежную мякоть, Анна испещряет грудь Оскара поцелуями. Ночник безмолвно взирает на них неоновым оком, а из-за тёмного полуночного окна так же безмолвно смотрит укрытый темнотой, невидимый для всех Снорри.
Не помня себя от горя и желания, не зная, как вышло, что он очутился здесь, Снорри глядит на чужую любовь и не может оторваться. Глядит, пока слёзы не застят сплетающиеся, раздробленные оконными стекляшками силуэты. И тогда, отвернувшись, он чувствует на плече знакомую с детства руку.
— Ты сломан, мой мальчик, — рокочет Мать. — Теперь знаешь, каково это.
Из-за окна доносится сладкий, долгий вздох. Снорри отшатывается и, покачиваясь, уходит в ночь, а Мать следует за ним.
Так начинается его новая жизнь. Днём он дежурит на свалке, встречает грузовики, дышит запахом разложения и мёртвого покоя. Щуря воспалённые от бессонницы глаза, делает пометки в гроссбухе. Едва часы отбивают шесть, Снорри спешит в город. Нет больше охоты за сломанными ценностями, нет больше уютных вечеров в окружении громоздящихся до потолка трофеев. Снорри бесшумно скользит по улицам туда, где живут Оскар и Анна. Незаметно подкрадывается к задней стороне дома, приникает к окну, смотрит в глубину жилища. Дыхание не оставляет тумана на стекле, лицо не видно тем, кто внутри: Мать свалки всегда стоит за плечом и укрывает его надёжней, чем лес укрывает лисицу, чем тьма укрывает вора. Крадучись от окна к окну, Снорри успевает следить за всем, что бы ни делали Оскар и Анна, слышит каждое слово, ловит каждый шорох. День падает за днём, украденные минуты чужой жизни складываются в часы, подсмотренные сценки объединяются в большую картину, тесно сцепляясь друг с другом, будто частички новомодных американских «паззлов». И чем больше становится картина, тем она делается страшней.
Оскар ломает Анну. Снорри знает в этом толк: сотни раз чуял трепет стали на изломе, хруст перегнутого пластика, треск расколовшегося дерева. Теперь так же трепещет, готовая переломиться, душа Анны. Оскар изводит жену придирками, ловит в сеть подозрений, душит ревностью. Не погладила рубашку? Мой бог, в чём завтра идти на службу, как ты могла забыть! В гости к Еве? Конечно, к Еве, как же, у неё такой смазливый муженёк! Пришло письмо от дяди из Франции? Ну да, знаем мы таких дядьёв, знаем мы эту Францию, опять, небось, привет из бурной юности… Анна живёт в вечном страхе перед очередным скандалом. Попробуй возразить: Оскар кривит бледный рот, прижимает запястье к грудине, пузырёк с сердечными каплями выбивает дробь по стакану. У него в детстве было слабое сердце, это главный козырь. Анна хочет поехать к родителям на Рождество? Оскару не хватает воздуха. Хочет завести канарейку? Оскар безмолвно ложится на диван. Собралась выпить кофе с подругами? У Оскара немеет левая рука, нет, всё в порядке, дорогая, да, именно левая, конечно, ты можешь идти, только поставь возле кровати таз с горячей водой…
Снорри видит: Анна меняется, становится молчаливой, угрюмой. Она увядает, как вянут травы в октябре на побережье Фахсафлоуи. В дыхании исландского октября — морская стылая соль, вековой холод скал, низкие тучи над ртутного цвета заливом. Из октябрьского мороза, из воя берегового ветра рождается решение Снорри. Он достаёт из шкафа тот самый отцовский костюм, в котором был в «Гаукуринне». Он дожидается понедельника, дня, когда Оскар допоздна засиживается на службе, а Анна, издёрганная после воскресного традиционного скандала, встаёт ближе к полудню. Снорри знаком этот распорядок, из недели в неделю безошибочно повторяющийся в молодой, но уже несчастливой семье. Снорри криво повязывает галстук, неловко просовывает руки в рукава пальто, пробирается меж нагромождённых гор хлама в прихожей и выходит на улицу. Он подставляет лицо ветру, зажмуривается и старается улыбнуться. Улыбка выходит жалкая, боязливая. Снорри ёжится от холода, плотнее запахивает пальто и идёт навстречу судьбе.
Тугая кнопка звонка отдаётся протяжным «динг-донг» в глубине дома. Бесконечно долго ничего не происходит, ни звука за дверью, ни движения в окне. Затем дверь медленно открывается, и из душного полумрака на Снорри недоверчиво смотрит Анна. Кажется, она его не узнает, да и он не уверен: та ли это девушка, которая совсем недавно танцевала с ним в «Гаукуринне»? Анна бледна, едва причёсана, никакой косметики, рука комкает у горла воротник халата. Потом она произносит: «Снорри,» — и глаза её оживают. Только глаза. Снорри открывает рот, но не может издать ни звука. Рот, гортань, лёгкие — ничего не действует, всё отказало, он только и может, что стоять на пороге, глядя в глаза своей первой и единственной любви.
— Боги, ты весь замёрз, проходи скорее, — хрипло говорит Анна, и он проходит в затхлое тепло. Обменявшись угловатыми, общими фразами, они идут на кухню, Анна ставит чайник, накрывает на стол. Снорри глядит, как она движется, окруженная кухонными приборами — шведская плита, английская стиральная машина, датская мойка — до неприличия сверкающими, новыми вещами. Но Анна словно бы уменьшилась, превратилась в маленькую девочку, которая играла с ним на свалке. Ей не место здесь. Не место в этом доме. Чайник запевает бесконечную песню, Анна встаёт у стола, смотрит в глаза, чертит пальцем линию на столе. Снорри поднимается со стула, и Анна обнимает его, закинув тонкие руки за шею. «Снорри, как же я соскучилась, милый Снорри», — шепчет она. В эту минуту он понимает, что еще не сломан. И ничего не сломано. Всё еще можно исправить.
Они идут по заснеженным улицам Рейкьявика, бок о бок, рука об руку. Ветер унялся, они болтают, улыбаются. Вспоминают детство, школу, учителей, соседей, раннее тёмное утро, кашу с куском солёной трески, первое северное сияние, первое полярное лето с неусыпным солнцем, густые кусты черники, где прятались от Олафа, куропатку с выводком в лощине, зелёный лёд, плывущий по заливу, костёр на берегу. Анна улыбается, вначале чуть заметно, будто ей запретили это делать, потом всё смелее и ярче, до ямочек на впалых щеках. Тесно прижавшись друг к другу, они идут по проспекту Холсвегер мимо кладбища, сворачивают на безымянную улицу, заметенную, вылизанную ветром до сахарного блеска. Тут Анна, вновь смешливая, вновь яркая, до этого поглощённая разговором, приходит в себя окончательно и спрашивает, поддразнивая: «Куда это ты нас завёл, Снорри?» Он потирает лоб красной от холода рукой, озирается. И правда, куда? Здесь, на окраине города, оживший ветер плещет в лицо, вправо и влево тянется сетчатый забор, а прямо перед ними тоскливо скрипят большие ворота для грузовиков. Над воротами, на ржавом листе железа темнеют буквы: «ГОРОДСКАЯ СВАЛКА».
— Помнишь? — спрашивает Снорри, и Анна, не сводя взгляда с вывески, кивает в ответ. Конечно, она помнит, как играла здесь с бледным кудрявым мальчиком, который дарил ей сломанных кукол и безглазых плюшевых медведей.
— Свалка, — изрекает девушка с комичной серьёзностью. Снорри поджимает в башмаках озябшие пальцы, сутулится от стыда, но Анна улыбается и глубже натягивает вязаную шапочку.
— А пойдём, — говорит она бесшабашно, — покажешь, как тут устроился.
Лязгает амбарный замок, Снорри привычно налегает на ворота плечом. Ворота стонут, отворяясь, и путь открыт. Они следуют по узкой тропинке между гор слежавшегося хлама, Анна вертит головой, туго подскакивает помпон на шапочке. Девушка совершенно освоилась: зажимает нос, когда ветер доносит удушливый смрад от мусорных куч, жалуется на грязь, испортившую сапожки. Что же ты тут делаешь каждый день, спрашивает она, и Снорри гадает, чего больше в её голосе — дружеского участия, игры, насмешки, раздражения? Они выходят на автомобильную площадку, где неровным квадратом выстроились на последний парад ржавые машины. Ну и экскурсия, смеётся Анна, да ты мастер развлекать даму… Снорри жарко краснеет на ветру, пытается что-то придумать, как-то отшутиться, но в следующий миг всё это становится неважным, потому что Анна кричит и падает.
Снорри бросается на помощь. Толстый чёрный провод в лохмотьях истлевшей изоляции петлёй захлестнул ноги Анны. Снорри хватается за провод, но тот ускользает, хлещет по мёрзлой земле, живой и быстрый, точно змея. Анну подбрасывает вверх, она исчезает в вихре снежной пыли, и в пальцах у Снорри остаётся сорванная с её руки перчатка. Ржавые балки, куски покрышек, обрезки труб и осколки пластика оживают, взлетают над землёй, стягиваются в угловатую клубящуюся массу, напоминающую не то огромную руку, не то паука. К Анне протягиваются клешни, составленные из гнилых досок и перекрученной арматуры. Девушка захлёбывается воплем, клешни стискивают её поперек туловища, и монстр кривобоко шагает прочь. Снорри, оскальзываясь, бежит следом, почти догоняет, но паук оказывается проворней. Он затаскивает девушку на высокую обледенелую гору мусора, увенчанную торчащим бетонным столбом, и с грохотом рассыпается, снова обращаясь в бездушные обломки. Только провод, страшный чёрный провод остаётся живым. Свернувшись пружинистыми кольцами, обвивается вокруг девичьего тела, приматывает к столбу плечи, талию, ноги, удавкой захлестывает горло. Анна из последних сил хрипит, дергается так, что с головы слетает шапочка. Снорри карабкается вверх на гору, в кровь обдирая ладони, но раз за разом срывается с ледяной кручи. Снег заглушает крики, ветер превращает слёзы в лёд. Что делать? Звать на помощь? Бежать в город? Молиться богам? В этот миг он вдруг чувствует касание огромной ладони.
— Ты её любишь, — шепчет Мать свалки. — Но она не твоя. Давай, сделай то, что умеешь. Как с биноклем, как с часами, как с любой вещью. Прикажи.
Снорри в ужасе поднимает глаза и видит горящую на тёмном лице улыбку.
— Прикажи, — настаивает Мать, — она задохнётся. Сломанные вещи, сломанные люди. Какая разница? Никому они не нужны, кроме нас.
Привязанная к столбу Анна слабеет, голова падает на грудь. Спутанные волосы закрывают лицо, как гроздь водорослей.
— Нет! — кричит Снорри. — Так нельзя! С людьми так нельзя! Отпусти её!
Узоры на широких скулах Матери вспыхивают, меняют форму. В глазах мерцает чёрное пламя. Почти разгневанно Мать говорит:
— Тогда она не станет твоей!
— Ну и пусть! — Снорри бестолково машет рукой, словно пытается отогнать снежинки. — Зато… Зато не станет твоей! Отпусти!
Он толком сам не понимает, что сказал, но собственные слова звучат жутко. Мать отступает на шаг.
— Глупенький Снорри, — рокочет она. — Когда-нибудь вы все будете моими.