На лице министра внутренних дел графа Толстого решимость и твердость.
— Устоим, государь! Сокращение производства — беда, но еще не катастрофа. Это дело моей чести, государь, не допустить полной остановки фабрик и заводов.
— Спасибо, граф.
Князь Долгорукий поймал мгновение и направил разговор в то русло, где у него была своя, и не последняя, роль.
— В Москве, государь, пострадали одни механические заводы, текстильная промышленность — молодцом! Производство несколько сократилось, но пока что ни один рабочий не выставлен за дверь, разве что за чрезмерную леность и пьянство… Во время вашего августейшего коронования, государь и государыня, в древней столице — москвичи просили меня заверить ваши величества в этом — невозможно будет сыскать ни одного недовольного человека. Праздник и радость. Едине-ние и вера. С такими чувствами Москва ожидает великого события.
— Нигилисты распространяют слухи, будто бы я откладываю коронование из боязни быть взорванным их бомбою. — Александр сказал это спокойно, усмехнулся, покачал головой. — Они плохо знают своих государей. Я всегда готов к худшему и долг перед отечеством и перед престолом исполню до конца.
Граф Толстой встал и поклонился Александру. Это был порыв, и все так это и поняли. Он сказал:
— Молодежь, государь, отшатнулась от безумцев, проповедующих завиральные идеи. Ужас злодеяния показал романтическим натурам, куда их толкают те, кто проклят всем народом первого марта.
— Студентики в Москве пытались организовать беспорядки, — тотчас откликнулся князь Долгорукий, — но боже мой, как их били в Охотном ряду! Еле отняли. Народ, государь, — стеной на страже самодержавия.
— В пятнадцать — семнадцать лет нет заманчивее идеи, той идеи, которая обещает переделать мир. — Александр как-то потяжелел на глазах, и слова у него потяжелели. (Мария Федоровна встрепенулась: Александр Александрович, только дважды пригубивший из братины, был совершенно пьян.) — Господь лучше нас, господа, знает, как устраивать мир, но что касается меня, то если бы господу богу угодно было завтра же положить конец всему, я был бы очень доволен.
Разговор оборвался.
Александр III, для которого составляют экстракты из газет, который сочинениям Льва Толстого и Тургенева предпочитает романы Болеслава Маркевича, император, не способный самостоятельно понять смысл документов — секретарь вынужден тайно готовить для него краткие извлечения с пояснениями о решениях Государственного совета, — этот самодержец-тупица наизусть помнит письмо Исполнительного комитета «Народной воли», которое легло ему на стол 10 марта 1881 года.
«Мы обращаемся к Вам, отбросивши все предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что Вы представитель той власти, которая столько обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к Вам, как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления не заглушит в Вас сознание своих обязанностей и желания знать истину. Озлобление может быть и у нас. Вы потеряли отца. Мы теряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России, ждем того же и от Вас».
Он помнил эту бумагу слово в слово до последней фразы: «Полная свобода печати, слова, сходок, избирательных программ».
Нет, он не боится смерти. Он боится умников. Всех этих писателей и читателей, которые могут принести государству вреда больше, нежели война. Он ненавидит слово «конституция». Он верит в порядок. Порядок спасет Россию. От голода, от немощи, от умников.
— И никаких речей! — вдруг говорит Александр III своим гостям, подчеркивая слова резким размашистым жестом: фляга в сапоге пуста. — Мне сообщали: московский голова господин Чичерин собирался говорить. Не надо! Речи вызывают кривотолки. Чтоб никаких ненужных надежд. Все это пустое. Словами людей не оденешь и не накормишь. Нужно работать. Всем и много.
На каждое слово государя граф Толстой кивает. Он согласен. Жить по одной прямой проще и полезнее. Недаром, отвечая на приглашение царя занять пост министра внутренних дел, он писал:
«Угодно ли его величеству иметь министром человека, который убежден, что реформы прошлого царствования были ошибкой, что у нас было население спокойное, зажиточное, жившее под руководством более образованных людей (помещиков)… а теперь явилось разорение, нищенское, пьяное. Недовольное население крестьян, разоренное, недовольное дворянство, суды, которые постоянно вредят полиции. 600 говорилен земских, оппозиционных правительству. Поэтому задача министра внутренних дел должна состоять в том, чтобы не развивать, а парализовать все оппозиционное правительству».
Граф ежемесячно выдавал из казны две тысячи рублей на личную охрану и закручивал гайки. Его называли злым гением России, и все почти, вплоть до министров, ждали освободительного выстрела, но стрелять было некому. Время террористов миновало, революционеры штудировали политэкономию и учили грамоте уже не крестьян, а рабочих.
Граф Толстой был согласен с Александром III, но и у него имелся заготовленный заранее вопрос.
— Государь, на коронации речей не будет, это хорошо. Однако на встрече с волостными старостами от вас, ваше величество, будут ждать слова.
— Я — скажу. Победоносцев готовит текст краткой строгой речи.
Явился опоздавший Черевин, и начали подавать десерт. Государь подмигнул генералу и вновь повеселел.
«С Черевиным надо быть в дружбе», — отметили себе и министр и генерал-губернатор, а председатель Государственного совета терпеливо ждал удобной минуты рассказать анекдотец. О женщинах государь анекдотов не терпел, но вот о купечестве, пожалуй бы, сошло и вполне было бы кстати.
Великий князь Михаил Николаевич, сын Николая I, бывший наместник Кавказа, генерал-фельдцехмейстер, имел репутацию глупого председателя Государственного совета и полностью оправдывал слова жены Наполеона III, Евгении, которая, поговорив с ним, воскликнула: «Но это не человек, это — лошадь!»
Пока императрица делала Черевину выговор за опоздание и пока тот неловко оправдывался, граф Толстой с единственной якобы целью переменить тему, а на самом деле вполне намеренно и с озабоченностью доложил государю о том, что петербургские и московские текстильные фабриканты никак не могут договориться об общих мерах по борьбе с кризисом. Пока дела неплохи, но кризис и волнения всегда идут рука об руку. Все это естественно, противоестественно упрямство промышленных королей, из-за которого могут произойти серьезные беспорядки.
— О, это третье сословие, — встрепенулся великий князь Михаил Николаевич. — Российское, так сказать, купечество… Мне говорили, как у вас в Москве, дражайший князь Владимир Андреевич, — кивнул он в сторону Долгорукого, — у Яра загуляло шестеро купчишек. Погулявши в Яру, они полетели в Стрельню, освежиться. — Великий князь хохотнул. — И освежившись до полного изнеможения, знаете, кинулись составлять проекты. В Стрельне, говорят, устроен тропический сад, не так ли? И, видимо, под влиянием флоры и фауны наши герои придумали поохотиться на львов. И знаете, тотчас и поехали. Причем. один из них по дороге выпал из коляски, совершенно разбил лицо, но не заметил, и его товарищи этого не заметили… Очнулись же они, — Михаил Николаевич сделал долгую паузу, тонко улыбаясь и оглядывая за столом каждого, — в Орле, милостивые государи! Никто из них не мог понять, почему они очутились так далеко от стольного. И, как знать, нашелся ли бы у них хоть сколько-то вразумительный ответ, если бы они не наткнулись вдруг на план путешествия… Очень! Очень!
— Очень! — согласилась Мария Федоровна, которая уже спешила закончить завтрак.
Ей было теперь не до анекдотов и не до политики. Александр Александрович каким-то совершенно таинственным образом, не выходя из-за стола (а за столом почти не прикасаясь к спиртному), все-таки набрался. Было объявлено, что завтрак удался, и он действительно удался, если бы не это маленькое, но вполне загадочное происшествие.
III