Такой лаконичный и тонкий пересказ — уже анализ. Это замечательный факт и для истории предренессансного гуманизма, и для истории искусства как типа знания, потому что мы видим, как в недрах еще вполне средневековой культуры зарождается новый порядок дискурса об искусстве, получивший развитие со времен Петрарки. Связь этого дискурса с риторикой давно известна[160], но то, что эта связь возникла задолго до Джотто и Петрарки, не всем очевидно.
Григорий — не первый гуманист, обладающий «чувством Рима». Классический — и хорошо ему известный — образец такой ностальгии представляют собой две римские элегии Хильдеберта Лаварденского, написанные этим замечательным французским поэтом около 1100 г. или чуть позднее, после посещения города. Но их смысл в том, что старый, языческий Рим навсегда погиб, оставив место единственно возможному для средневекового человека Риму христианскому. Отличие Хильдеберта, высоколобого интеллектуала и по-своему тоже гуманиста, от большинства современников в том, что он все же смотрит на руины и видит, как христианский Рим овладел ими, обогатившись великим, но ушедшим прошлым ради надмирных целей в будущем[161]. Вот что Рим рассказывает о себе самом:
Григорий, цитирующий первую элегию, не называя автора, отдает должное мыслям о бренности земного величия, поэтике руин и связанной с ней темой «презрения к миру». Прах Цезаря тоже становится темой для историософского пассажа: «Так-то Цезарь, государь и властелин круга земного, первый, кто, поправ свободу, заполучил императорскую власть, превратился в горстку пепла, заключенную в этой бронзовой сфере» (гл. XXXI). Такая ирония по поводу первого императора, само имя которого в древности и в Средние века служило титулом, возможна лишь либо у гвельфа (что несколько рановато), либо у человека, сознательно игнорирующего противостояние «двух мечей», Империи и папства, в Риме 1200 г. вполне ощутимое.
И все же наш автор сознательно дистанцируется от христианизирующего взгляда, свойственного и предшествующим версиям «Чудес». Он не стесняется наготы стоящей под открытым небом далеко от его дома «Венеры», но специально возвращается к ней, чтобы получше рассмотреть. В древних, видимо, поновленных и действующих термах он даже заплатил за вход, но побоялся странного запаха. Spinario со своей занозой и своими «достоинствами» вызывает у него улыбку, но не насмешку. Римляне многое помнили и придумывали о своем дохристианском прошлом, но обычно присоединяли реальные и вымышленные истории к христианской истории Города. Таков хронотоп путеводителей для паломников. Римское время Григория в чем-то сродни римскому времени «Астролога» Бернарда Сильвестра[163]. Это сказочное время, где живут цари, императоры, боги и герои, способные на самопожертвование ради Рима: по одной из версий Григория (гл. V), «Марк Аврелий» — некий Квинт Квирин, бросившийся на коне в расщелину, чтобы спасти соотечественников от эпидемии. Из расщелины в критический момент якобы вылетела птица, и, когда делали статую, ее тоже увековечили, поместив на голову коню. Под правой ногой коня скорчился не побежденный варвар, а карлик, затоптанный за то, что «возлежал с женой Квирина».
В случае с «Марком-Квирином-Константином» в распоряжении современного историка есть различные источники, создававшиеся на протяжении тысячелетия, которые позволяют «скорректировать» Григория, хотя в других случаях тот, напротив, подкупает критичностью к своим информантам. Подобные аберрации зрения, как и со Spinario, у Григория встречаются, но характерно, что им находится и письменное подтверждение, своеобразная «иконология». Его гуманизм, как верно отмечалось, ограничен, он антиисторичен в своей реконструкции древности, он не в состоянии прочесть надпись под Капитолийской волчицей[164], Аполлония Тианского мог превратить в Аполлона Бианейского не только переписчик, но и он сам.
Но не будем спешить снисходительно улыбаться и корректировать средневекового автора, вооружившись современной археологией и филологией: наши путеводители, не говоря уже о гидах, с такой же легкостью транслируют несуразицу о памятниках прошлого, опираясь на ни к чему не обязывающее «существует легенда, что…». То, что на самом деле является челкой, при взгляде снизу даже сегодня, если не вглядываться, можно принять за воробья — ошибка средневековых римлян визуально объяснима. Зато важно, что в специфическом хронотопе Григория статуи на глазах у читателя оживают, двигаются, следят за дневным движением солнца, реагируют на окружающих людей или магическим образом предупреждают об опасности родной город. Благодаря эффекту антиисторической временно́й вненаходимости Григорий выстраивает диалог с памятниками, превращается в современника описываемых им событий. И читателю уже не важно, правда перед ним или литературная фикция. Сама собой напрашивается параллель и со статуями, описанными Гильомом де Лоррисом в начале «Романа о Розе», и со столь же красноречивыми и активно действующими «статуями» дантовского «Чистилища», с рельефом, превращающимся в «рассказ, иссеченный в скале»:
Сокрушенная вдовица олицетворяет лишенный праведного судьи Рим, это он (точнее, она — Roma) хватает за удила коня Траяна. Очевидно, что сцена проникнута гибеллинским духом. Как и столетием ранее Магистр Григорий, Данте видит в древних рельефах, воображаемых, свою собственную sacra vetustas. Во второй половине XIII столетия в Ареццо ценители этрусских, греческих и римских древностей будут собираться и спорить о смысле изображений на саркофагах и амфорах, а энциклопедист и художник Ресторо д’Ареццо сохранит для нас замечательное письменное свидетельство этого ренессанса до Ренессанса[166].
Такова, как мне представляется, специфическая диалектика отношений между риторикой образов и риторикой текстов в XII–XIII столетиях, продолжающая традиции, заложенные в предшествующие века. Если же говорить об оптике зрителя 1200 г., четко различимый у Григория поворот состоит в новом отношении к языческой древности: она уже не нуждается в христианизации, но ценна сама по себе. Это изменение, хотя и нечасто фиксировалось письменными свидетельствами, в Италии, как кажется, прижилось и многое объясняет в искусстве еще не ренессансном, но уже сознательно идущем на диалог с классическим наследием, на то, что в итальянской историографии называется ricupero dell’antico, в английской — revival, в немецкой — Nachleben. Все эти термины, по большому счету, непереводимы, в том числе потому, что в нашей медиевистике соответствующие проблемы ставятся редко, поэтому лексика неустойчива.
Магистр Григорий. Рассказ о чудесах города Рима
Перевод с латыни Олега Воскобойникова и Натальи Тарасовой
Комментарий Олега Воскобойникова
doi:10.17323/978-5-7598-2111-3_69–87
Начинается пролог Магистра Григория о чудесах, некогда в Риме существовавших либо до сих пор существующих, следы которых или память о которых сохраняется по сей день[167].
Изложить на письме то, что, по моим сведениям, в Риме особенно достойно восхищения, меня побудила просьба моих друзей, особенно магистра Мартина, господина Фомы и многих других моих любезных знакомых. Я, однако, очень боюсь своим неуместным рассказом вмешиваться в ваши священные занятия, испортить сладость от чтения Священного Писания, стыдно мне грубым слогом оскорбить слух, привычный к речам величайших ученых: кто же угощает сухим и грубым ужином гурманов? Поэтому я медлил с выполнением обещания и за труд принялся нехотя, ведь, как подумаю, сколь на самом деле груб мой стиль, частенько, уже взяв было перо, я мысленно отказывался от задуманного. Но в конце концов голос друзей победил во мне застенчивость, и вот, чтобы не препятствовать правде, которую я обещал рассказать, грубой и неопытной рукой я взялся за калам и, как мог, написал обещанный труд.
Пролог завершается. Начинается рассказ о чудесах города Рима, которые были созданы либо волшебной наукой, либо человеческим трудом.
I. По-моему, большое восхищение вызывает вид всего города, где столько башен, столько дворцов, что их никому из людей не пересчитать. Когда я вначале увидел его издалека, со склона горы, мой пораженный ум припомнил слова Цезаря, сказанные, когда он, победив галлов, пересек Альпы, «дивясь стенам родимого Рима»:
и так далее. Чуть дальше: «Брошен трусливой толпой город», «вместительный даже для человечества», и, обращаясь к Риму, он называет его «подобием высшего бога»[169]. Уже давно восхищаясь его непостижимой красотой, я про себя возблагодарил Бога, который в величии своем щедро украсил творения людей. Пусть Рим в целом разрушается, ничто нетронутое с ним не сравнится, поэтому некто говорит:
Эта разруха, как я полагаю, явственно указывает на бренность всего преходящего мира, в особенности потому, что Рим, глава всего преходящего, слабеет и клонится к упадку.
II. У этого города четырнадцать врат, вот их названия: Золотые, Латинские, Священные, Соляные, Марциевы, Ливиевы, Коллатиновы, Фламиниевые, Нуманциевы, Аппиевы, Тибуртинские, Аквилейские, которые теперь называются именем св. Лаврентия, Ослиные[171]. Но первым делом я расскажу о бронзовых статуях этого города.
III. О первой бронзовой статуе
Первая бронзовая статуя изображает того быка, под видом которого, согласно мифу, Юпитер обманул Европу. Эта скульптура, стоящая на валу крепости Кресценция, сделана с таким мастерством, что смотрящим на нее кажется, будто она мычит и движется.
IV. О второй [бронзовой] статуе
Другая бронзовая статуя находится перед дворцом папы: это огромный конь со своим всадником[172]. Чужестранцы зовут его Теодорихом, римляне — Константином, а кардиналы и клир — то Марком, то Квинтом Квирином[173]. Этот памятник чудесного искусства в древности возвышался на четырех бронзовых колоннах перед алтарем Юпитера на Капитолии, но св. Григорий снял всадника и коня, а колонны поставил в церкви св. Иоанна Латеранского. Римляне же поставили всадника с конем перед папским дворцом. Конь, всадник и колонны были покрыты прекрасной позолотой, но она пострадала во многих местах — где от жадности римлян до золота, где от времени. Наездник восседает, подняв правую руку так, словно обращается к народу или повелевает, а левой держит удила, поворачивая голову коня вправо, будто тот хочет идти в другую сторону. Между ушами коня сидит птица, которую называют кукушкой, а под копытом скорчился карлик, являющий собой чудесный образ умирающего на последнем издыхании. Этому удивительному произведению давали самые разные имена и столь же по-разному объясняли его происхождение. Я отброшу бессмысленные сказки других путешественников и римлян и насчет возникновения этой статуи поведаю то, что я узнал от пожилых людей, кардиналов и ученых.
Те, кто называют его Марком, так объясняют его происхождение: царь Мизии, хотя и карлик ростом, но поднаторевший в нечестивом искусстве черной магии пуще всех смертных, подчинив себе соседних царей, напал на царство римлян и легко победил их в многочисленных сражениях. С помощью магии он так сковывал силу врагов и их оружия, что те фактически лишались способности бить и сечь мечом. Без труда победив во всех боях, он заставил римлян укрываться в замках и в конце концов осадил их. Осажденные римляне не смогли найти помощь. Этот маг каждый день перед восходом в одиночестве выходил из лагеря на такое расстояние от замка, с которого слышно было пение птицы. В поле он в одиночестве ворожил и с помощью тайных слов и могущественных заклинаний добился того, чтобы римляне не могли с ним справиться. Когда это стало известно римлянам и они увидели, что он постоянно выходит за пределы лагеря, они пошли к ловкому воину Марку и пообещали ему великие почести, если тот не побоится опасности ради освобождения города от осады, дали слово подчиниться его власти и поставить памятник на века. Он милостиво согласился, и, как только союз был заключен, они ночью пробурили стену и вал с той стороны, где обычно выходил царь, чтобы могли пройти воин с конем. Затем они поведали Марку свой план: он должен был выйти ночью и напасть на оставившего свой лагерь царя Мизии, не с оружием — ведь оружием его невозможно было ранить, — но взять его голыми руками и привести в крепость. Он полностью принял их план и с наступлением полуночи покинул стены. Пока он, бодрый духом, ждал рассвета, кукушка, как всегда, запела, предвещая восход солнца. Предупрежденный этим сигналом всадник сел на коня, увидел без толку колдовавшего царя, рванул вперед, схватил мага голыми руками и повез в замок. Привезя его к народу, Марк бросил его под ноги коня (ведь оружие его не брало), потому что люди боялись, что тот высвободится, если ему разрешат сказать хоть слово. Затем, открыв врата, римляне убили царя, напали на его растерявшееся войско, множество воинов убили, посекли и взяли в плен. Ничто из добычи не пошло в казну, но, согласно оговоренной плате за это благодеяние, Марку поставили памятник — с конем, потому что тот помог быстрым бегом, и с птицей, поскольку она возвестила приход дня. А под ноги коня поместили карлика, ведь его затоптал конь.
V. Другое объяснение происхождения этой скульптуры
Те, кто называет всадника Квинтом Квирином, объясняют его происхождение так: когда государством правил Квинт Квирин, во дворце Саллюстия в земле разверзлась большая трещина, из которой вырвались серистый огонь и отравленный воздух. Из-за этого распространилось тяжелое поветрие, унесшее жизни множества римлян. Поскольку губительная эпидемия ежедневно разрасталась, спросив у Феба, они узнали, что чума не прекратится, пока кто-нибудь из римлян по собственной воле не бросится в пропасть, поставив спасение народа выше своего собственного. Они обратились к одному римскому гражданину благородного происхождения, но по возрасту и малодушию коротавшему жизнь, бесполезную и для себя самого, и для города. Они попросили его принести себя в жертву на благо всего города при условии, что они одарят все его потомство и включат их в число правителей. Тот же категорически отказался, ответив, что никакая слава потомков ему не поможет, если он живьем сойдет в Тартар. Во всем городе невозможно было найти никого, кто согласился бы за любую награду пожертвовать собой. Тогда Квинт Квирин обратился к собранию горожан: «Часто я стоял на пороге смерти, идя через превратности войны за общее благо. И вот теперь, когда не нашлось никого, кто поставил бы благополучие народа выше своего, я, владыка мира и государь этого города, готов войти живым во врата подземного царства ради спасения граждан. И я хочу, чтобы все, что обещано трусам, безукоризненно было исполнено в отношении моей жены, детей и всех моих потомков». Сев на коня, он на глазах у всех устремился к пропасти, да так легко и радостно, словно спешил на пир. Тотчас же какая-то птица, по виду кукушка, вылетела оттуда, расщелина сомкнулась и чума ушла. Освобожденные же от столь страшного поветрия римляне увековечили его великий подвиг в памятнике. Они добавили коня, потому что Квинт Квирин пожертвовал собой за всех, сидя на коне, между ушей коня поместили птицу, которая вылетела из трещины, а под ногами — карлика, который возлежал с его женой.
VI. О третьем бронзовом памятнике
Третий памятник — изображение Колосса[174], которого некоторые считают статуей Солнца, а другие — изображением Рима. Удивительно, как такую громаду возвели, закрепили, и как она вообще могла устоять. В самом деле, я нашел запись, что Колосс имел 126 футов[175] в высоту. Эта огромная статуя стояла на Эродиевом острове[176], над Колизеем, на 15 футов[177] возвышаясь над самыми высокими точками города. В правой руке он держал шар, в левой — меч: шар обозначает мир, а меч — военную силу. Меч римляне поместили в левую руку, а шар — в правую, потому что менее достойно приобретать что-то, чем сохранять приобретенное. Вот один знаток философии и говорит:
Так, сильной стороне вверяется шар, а слабой — меч, не иначе как потому, что они меньше сил потратили, чтобы завоевать мир, чем чтобы его сохранить. Этот бронзовый памятник, полностью покрытый императорским золотом, сиял в темноте. Он, безусловно, был самым необыкновенным из всех, потому что всегда следовал за Солнцем, обращаясь к нему лицом, поэтому многие считали его изображением Солнца. Пока Рим процветал, всякий приезжий, преклонив колени, молился этой статуе, в его почитаемом образе воздавая честь самому городу. Однако после того, как были разрушены и обезображены все римские статуи, св. Григорий уничтожил эту скульптуру следующим образом: не в силах никакими средствами снести такую громаду, он приказал развести под идолом большой костер, превратил великую статую в грубую материю и вверг ее в древний хаос. Однако голова и правая рука со сферой уцелели в пожаре. Теперь они стоят на мраморных колоннах перед папским дворцом всем на удивление. Хотя они страшно велики, но хвалы достойно мастерство создателя: в них есть все, что составляет совершенную красоту головы или руки человека, а искусное литье удивительным образом превратило твердую бронзу в мягкие волосы. Если внимательно посмотреть на эту статую, кажется, будто она двигается и разговаривает. Рассказывают, что ни одну статую так не оберегали, как эту.
VII. О смешной статуе Приапа
[160] Baxandall M. Giotto and the Orators. Humanist Observers of Painting in Italy and the Discovery of Pictorial Composition. 1350–1450. Oxford, 1971.
[161] Krautheimer R. Op. cit. P. 202.
[163] Бернард Сильвестр. Астролог / пер. Р. Л. Шмаракова // Шартр. шк. С. 134–154.
[164] «Ante hanc enea tabula est, ubi pociora legis precepta scripta sunt. Que tabula „prohibens peccatum“ dicitur. In hac tabula plura legi, set pauca intellexi. Sunt enim afforismi, ubi fere omnia verba subaudiuntur» (Magister Gregorius. Op. cit. Cap. 35. P. 178).
[166] Воскобойников О. С. Ресторо д’Ареццо: художник и энциклопедист XIII века // Новое лит. обозрение. 2018. Вып. 6. № 154. С. 131–140.
[167] Наш перевод выполнен по последнему критическому изданию Кристины Нарделлы: Nardella Cr. Il fascino di Roma nel Medioevo. Le «Meraviglie di Roma di Maestro Gregorio». Nuova edizione riveduta ed ampliata. Roma, 2007. Мы учитывали ее не лишенный недостатков и натяжек перевод на итальянский. Когда наша работа была сдана в печать, мы узнали о выходе в издательстве Францисканцев замечательной антологии средневековых и ренессансных рассказов о Риме в переводе и с комментариями И. В. Кувшинской. В ней нашлось место и Магистру Григорию (см.: Воссозданный Рим / пер. с лат., коммент., вступ. ст. И. В. Кувшинской. М., 2020. С. 43–66). Это вполне профессиональный перевод, пусть и сделанный по старому изданию. Мы решили не отказываться от нашего начинания, поскольку нам кажется, что два перевода именно этого небольшого сочинения вполне достойно дополнят друг друга.
[169] Там же. 1. 511–514.
[171] Этот список (в котором почему-то не 14, а 13 врат) отражает и многовековые изменения в названиях, и антикварные интересы автора. Идентификация врат зачастую затруднительна, в том числе из-за ошибок переписчиков, особенно типичных в транскрипции личных имен и топонимов. Так, porta Livia вполне могла быть Lavicana. В списке нет и топографической логики, скорее, свидетельство личного опыта и устной традиции. В результате перед нами список, сильно отличающийся от всех известных по другим версиям «Чудес» и прочим описаниям и свидетельствам.
[172] Уже «Айнзидельнский итинерарий» VIII в. знает два конных памятника Константину, из которых один мог украшать форум, другой — быть существующим по сей день знаменитым «Марком Аврелием» (сейчас в Капитолийских музеях). Правильная идентификация впервые была предложена гуманистом Платиной, придворным Сикста IV, но бытование имени Марка в представленном у Григория фольклоре тоже что-то значит. Информантами Григория в данном случае в противовес россказням местных и приезжих выступает сама курия, поэтому резонно предположить, что идентификация всадника с первым христианским императором, якобы подарившим Рим папе, была неудобной для Церкви. Тем не менее уже Карл Великий был так восхищен этим памятником, что приказал перевезти из Равенны в Аахен бронзовую конную статую Теодориха Великого, якобы намереваясь воссоздать в любимой резиденции нечто подобное Латерану.
[173] Квирин — «копьеносный», один из эпитетов Марса, Януса, затем Ромула, Антония, Августа.
[174] Магистр Григорий восхищается фрагментами (головой, левой рукой и сферой) необыкновенной статуи, выставленными на колоннах на площади Латеранского холма. Они были также изображены Паулино Венецианцем в начале XIV в. на его знаменитой схеме Рима. В описании, дополненном историей о статуе в изначальном виде, он называет ее Колоссом Нерона. Между тем, возможно, статуя была поставлена в честь Константина.
[175] Свыше 38 метров.
[176] Insula Herodiana. Григорий смешивает термин римской топографии insula (в Риме — небольшой квартал или многоквартирный дом, но буквально — «остров») с собственно островом, а Родос по созвучию превращается в Herodiana. Автор прекрасно понимает, что Рим стоит не на море и что маяку здесь не место, знаменитое чудо света вклинивается в ткань повествования о городе довольно неожиданно, но объясняется общей логикой каталога чудес. Квартал за амфитеатром Флавиев в XII столетии из-за статуи Нерона называли островом Колосса, insula Colosei, откуда и Колизей.
[177] 4,5 метра.