Затопив подтопок, старуха ставит на плиту чайник. По привычке прислушивается, не стукнет ли калитка, не появится ли кто из детей, издёрганных суетной жизнью. Они всегда приезжают неожиданно, спешат найти тот покой, который даёт только любящая мать и дорогие воспоминания, связанные с детством и родным домом.
Как-то утром, старуха решила затопить только подтопок. Ещё не наступили холода и подтопок, встроенный в основную печь, давал достаточно тепла на весь день. Огонь не разгорался, и дым стал заполнять весь дом. Печь засорилась, то есть накопившаяся сажа закрыла проход, образовав пробку.
Старуха решила прочистить проходы, так как не раз видела, как это делал дед. Она взяла нож, очистила побелку и вытащила меченые кирпичи закрывающие карманы, куда скапливалась сажа. Собрала из них почти три ведра сажи, вмазала обратно кирпичи и снова затопила подтопок. Дым не проходил в основную трубу. Старуха испугалась. Что случилось? Неужели где-то обвалились кирпичи? Неимоверная тяжесть навалилась ей на плечи. Пошла к соседу, разбитному парню лет тридцати, вернувшемуся недавно из мест «не столь отдалённых». Тот походил вокруг печки, стукнул по ней кулаком и заявил:
– Будем разбирать. Готовь, бабка, пол-литру.
В эту ночь из-за нетопленной печи старухе пришлось спать одетой. Ночью ей приснился сон. Тот парень разобрал печь, а сложить никак не может. Она проснулась, выпила валерьянки, погладила печь, успокоилась и решила:
– Шишига! Я ему разберу печь!
Еле дождавшись утра, поспешила к магазину, где узнала, что в селе есть мужик, который понимает в печном деле.
Постучала в дверь, вошла, поздоровалась и вдруг заплакала. Почему, не знала. Может быть, вспомнила, как маленькой просила милостыню, когда их раскулачили, в 30-х годах. Она уже давно ни к кому не обращалась за помощью, стараясь обходиться своими силами.
– Ты чего, мамаш? – спросил подбежавший к ней мужик. Старуха, плача, рассказала ему о своём горе.
– Не плачь, мать. Не будем мы печь разбирать. Найдём причину, – успокоил мужик.
Пришли в дом. Старуха дала ему старую рубаху, штаны, и мужик приступил к осмотру печи. Открыл вьюшки, поджёг газету и проверил тягу. Потом стал вытаскивать вмазанные старухой кирпичи.
– Так я уже карманы чистила. Сажи вытащила три ведра.
– Ничего, мать, я сам посмотрю. Кое-что в этом понимаю.
Он разобрал кирпичи и засунул руку в дымоход по самое плечо. Долго чего-то там копался; потом попросил принести метра два проволоки. Скрутив из этой проволоки «ежа», просунул его в дымоход и несколько раз дёрнул туда-сюда. Посыпалась сажа.
– Ну вот и всё. Пробка там была. Иди, проверяй тягу.
Старуха зажгла газету и поднесла к подтопку; газета чуть ли не улетела в дымоход. Печь ожила. Радости старухи не было предела. Она словно ожила и сама. Мастер почистил ещё раз все карманы и снова вмазал кирпичи. Видно было, что он всё это делал с удовольствием и, глядя на счастливо суетящуюся старуху, улыбался сам. Она усадила его на стариков стул, поставила на стол припасённую пол литру и даже выпила рюмочку сама «за компанию». Мужик ей рассказал, что, когда-то тоже имел дом. И печь у него была самая лучшая в деревне…
Предатель и председатель
Его звали Ганька. Ганька да Ганька – так себе мужичок. Другие отличались по-разному; кто языком острым, кто мастерством своим, кто трезвостью, а он ничем не был приметен, хотя и дом вроде как у всех, и корова есть, и жена работящая. Так себе…
Замечали мужики, что когда строили дом, и он конопатил, то всегда оставались небольшие щели. Он оправдывался: «Не заметил, мужики!» Но никто не видел, как он их маскировал; паклю в этом месте не забивал туго, а прикроет чуть, вроде и законопатил, а на самом деле холод будет сквозить, дай боже. Ганьку перестали брать на совместную работу. А он не особенно и хотел.
Любил он собак дразнить. Даже не дразнить, а стравливать. Был у него кобель, помесь овчарки с лайкой – здоровенный пёс, и он всегда находился с Ганькой. Пёс был не особенно злой, да и Ганька вроде не злой, но всегда как-то неопределённо хмыкал и улыбался. Он натравливал своего пса исподтишка на чужую собаку. Это почти всегда было у чайной, где по воскресеньям собирались мужики с окрестных деревень, и пили пиво. Водку пили тоже, но мало. Главное говорили и говорили; обо всём, только не касались политики.
Ганька всем поддакивал, тоже пил пиво, но его никто всерьёз не принимал. Так вот, он что-то шепнёт своему псу и чмокнет. Пёс бросится на собаку и не даёт ей пощады. Пока хозяин пришлой собаки вылезет из-за стола, найдёт кнут, собаке – конец. Ганькин пёс брал мёртвой хваткой и, сделав своё дело, убегал.
Никаких доказательств, что он стравливает собак, не было. Он хмыкал и оправдывался, мол, псы сами виноваты, не поладили. Свои-то знали, в чём дело, но хитрили и помалкивали; им тоже было интересно, как дерут чужих собак. Ганька тоже иногда получал по зубам. Уходил, прикладывая снег к глазу или разбитому носу. В драку никогда не лез, а схлопотав зуботычину, благоразумно удалялся.
Резать поросят приглашали только Ганьку. Поросята его почему-то не боялись, как других резалей. Он заходил в закут, чесал за ухом поросёнка, тот ложился и благодушно хрюкал, а Ганька в это время всаживал ему нож в сердце. Бабы всегда приглашали его, так как визгу почти не было слышно, взвизгнет свинья предсмертно и всё. Он всегда оставался на печёнку. (После разделки туши жарили печёнку, ливер и выпивали). Его сажали в красный угол, где он опять всем поддакивал и многозначительно улыбался. Песни, сопутствующие гулянке, он почти не пел, иногда что-то вроде подпоёт, но в основном выпивал и ел свежатинку. Он никогда не напивался до «корячек», хотя мужики знали, что за чужой счёт может выпить сколько угодно. «Благоразумный мужик» – одобряли бабы.
Работал он в колхозе конюхом, хотя лошадей не любил совсем. Он, когда запрягал лошадь, всегда давал им зуботычины. Лошади смиренно терпели и отводили глаза в сторону. Особенно сноровистых он нещадно хлестал кнутом в стойле, и лошади при нём всегда вели себя смирно, давая запрягать в повозки беспрепятственно. Начальство его хвалило – знающий дело человек.
С начальством он был не то что подобострастен, но всегда услужлив и, запрягая повозку, стелил им сено или солому как-то особенно, давая понять, что это для начальства.
В этом селе жил председатель соседнего колхоза. Его хозяйство находилось в десяти километрах, его туда направили – партийный. Он по-всякому обзывал Ганьку, когда утром видел, что его конь весь исхлёстан кнутом. Ему хотелось избить Ганьку, но он сдерживался и только называл живодёром. А Ганька хмыкал и говорил, что этот конь кусает соседних, переворачивает воду и вообще может лягнуть, если не применить строгость. Но председатель знал своего молодого конька и догадывался, что дело не в этом. Чувствовал, что у Ганьки такая натура…
23 июня 1941 года мужики запрягли в повозки лошадей и поехали в район на призывной пункт. Ганька тоже был с ними, потом куда-то исчез. Его сначала искали, но всем уже не до этого. Бабы плакали и прощались…
Ганька появился в селе вместе с немцами в зелёной немецкой шинели, подпоясан ремнём с надписью «GOT MIT UNS». Верил ли Ганька в бога, неизвестно, но что продался фашистам – точно. На голове носил папаху с немецким орлом и обут был в офицерские сапоги. В селе он нашёл себе помощника, пожилого мужика, который также нацепил на себя немецкую каску и винтовку. И в соседнем селе нашлись несколько сволочей, которые стали добровольными помощниками старосты Ганьки. Нашлись и женщины, «немецкие овчарки», как их называли жители, которые нагло прогуливались под ручку с офицерами. По вечерам в их избах играл патефон, и устраивались танцы.
Ганька заправлял всем, реквизировал тёплые вещи. А что могло быть ценного в крестьянских семьях, кроме полушубков и валенок? А если узнавал, что гнали самогон, резали скот, птицу, то забирал всё. Домой он почти не заглядывал. Принесёт кое-что, чтоб дети с голоду не померли; а так всё больше обитал у Норки, развесёлой бабы, которая никому не отказывала…
Зима в этот год была морозной, с глубокими снегами. Казалось, что сама природа противится нашествию фашистов. После обильных снегопадов, начавшихся ещё в октябре, наступили лютые морозы, и только привыкший русский мужик мог сносно его переносить. Кровь, что ли, другая у русских мужиков, которые замерзали насмерть, лишь истекая кровью…