Проводив гостя, дед Алёша подозвал меня к себе в кабинет и, глядя в глаза, сказал:
– Не слушай никого. Пиши. Пиши сердцем. Только так и можно.
Деду Алёше я верила безусловно, но всё равно сделалось немного грустно.
Я шла домой, оглядывая просторный зонт неба с горошинами звёзд, что держал перед собой город, защищаясь от ветра, и жалела о том, что не увидел тот красивый человек в моих стихах ни неба, не улиц города. Не понял он, что для того, чтобы писать о месте, где родился, нет необходимости многократно повторять его имя.
Над моим Воронежем с самого Дня Победы вьются траурные ленты дыма заводских труб. Они именно там, где им и надлежит быть.
Мне нравится читать письмена следов лап голубей, вдавленных в асфальт. Приятно видеть красивые натруженные руки рабочих в трамвае. Грустно от растаявших почти островков старины, чья привычная интеллигентная безысходность вопиет, как водится шепотом. А нелепая, жалкая бравада новостроек вызывает дурноту.
Мой Воронеж – это воздушный серебристый шарик луны, взмывающий каждую ночь под потолок неба. И он же, – усердный музыкант, ударник, – дождь, из глаз которого брызжут слёзы после любого неудачного такта.
Мой город сердит и равнодушен, завоевать его расположения – дорогого стоит, но главными в нём останутся навечно: мудрый взгляд бабушки, когда-то ясные и счастливые, а теперь тревожные глаза мамы, напряжённые думы отца…
Возвращаясь из дальних красивых стран в распростёртые объятия города, открывая его для себя каждый раз, как подарок, понимаешь, что своё, оно всё же лучше, краше.
Мой Воронеж – это тот самый родной край… полукруглый край чаши, из которой не когда не утолишь жажды вполне.
Участь
Огрубевший кулак ветра медленно сжимает позёмку и долго-долго удерживает её, как жука, что щекочет небольно и яростно, стремясь во что бы то ни стало выбраться на волю.
Еле слышное несмелое чириканье за окном знаменует появление пришлой жданной весны! Славно, словно полощет кто воздухом горло, как горячей от студи водой ручья. Теплый минус тщится сдержать в пределах посеребрённых старинных рам всё, что было наделано за зиму. Прежними кажутся лишь черты.
Сугробы тянутся к крыше, краше всё еще угодившей им под спуд земли. А навстречу – истёртый оттепелью сосуль оскал, капает с него часто, зловеще, нездорово… Но не обманет уж никого своим унылым видом небосвод. Он упрям, как увязшая в смоле льда златоглазка… Но до весны-то, вот-вот… немного совсем, и тропинки скоро будут чисто вымыты и сухи, черная молодая земля обрастёт буйной щетиной травы, а солнце, из зависти к белокожей соседке, обрисует её недостатки, сделав их заметнее, истратив на то свой и без того непокойный сон.
Вырвалась к концу позёмка. Но, вместо того, чтоб сбежать, сникла от заметной укоризны солнца, да не всем его приглядка страшна.
Белая плесень облака проступила на кроне дуба, жемчужный налёт вздоха позабыла на небесной раковине вода… Украшенная бисером воздушных пузырьков слюда весеннего пруда, а под нею – медленной тягучей гжелью струятся тела рыб.
Солнце отклеивает лёд от берегов, и вот уже недовольная спросонья жаба, пробившись насквозь пробкою шипучки, крушит толпу, совершая первый шаг.
Куст, и тот стремится сойти с места! А неподалёку от него лениво ржавеет пень.
Сушатся на сквозняке, блестят мытые колонковые кисточки молодых листочков. Меж потоков душа тёплого света и холодного, от земли, воздуха, мечется в смятении крапивница. Напуганная ею мышь юркнула под прогретое солнцем плетёное одеяло прошлогодней травы, и замерла до поры.
А ветер, – тот всё возится в кроне сосны, не может улечься никак.
Округа столь зримо попала под колёса жизни. И, толкая вперёд тот рыдван всё быстрее, меняет попутчиков участь, стараясь не свыкаться с их близостью, казаться безучастной. Ибо не ведает, – кому суждено засидеться у окна, а кому и выйти, прямо на всём ходу.
Весенняя песня
– Да что же это такое! Если это опять собака, я не знаю, что сделаю.
– Ну, и что же ты сделаешь?
– Пока не знаю!
– Зато я прекрасно понимаю, что нас ждёт. В дом только не тащи, возьми ключи от сарая. Мы от прежних насекомых только-только избавились.
Я шёл на слух. Пятна лежалой листвы, сливаясь с солнечными зайчиками, не давали шанса рассмотреть, где что. Небольшие лужи первоцветов стекались в ручьи и реки, которые затопили лес, но это не сделало его внятным более обыкновенного.
Сперва показалось, что где-то плакал ребёнок. Позже звук стал напоминать сдержанные рыдания собаки. Такое уже случалось, когда лапа пришлой гончей попала в один из капканов, выброшенных соседом за овраг.
Плач усиливался. Я лихорадочно крутил головой из стороны в сторону, удалялся от упругой спины тропинки всё дальше и дальше, но всё никак не мог понять, откуда исходят эти горестные звуки. Ускорив шаг, насколько было возможно, попытался было забраться в лес ещё глубже, но тут деревья, которые доселе отстранялись немного, уступая дорогу, преградили мне путь. Пришлось остановиться, чтобы разобраться, куда идти теперь, как вновь услышал рыдания, но в этот раз они раздавались прямо над головой. Окинув ствол ясеня, стоящий передо мной с ног до головы, я разглядел… дятла. Не смущаясь моим присутствием, он всхлипывал, сокрушённо охлопывал крыльями бока и пищал, как малое дитя, оплакивая, судя по всему, столь скорое завершение беззаботной юности.
Не желая мешать невинному и простому выражению чувств, я отошёл так тихо, как сумел, ноне мог сдержать улыбки, рассуждая о том, что, конечно, у каждого – свой повод лить слёзы. И ведь впервые в жизни, горький плачь оказался весенней песней.