Голосом, таким грубым и хриплым, что сама не узнала его, она произнесла:
— Это не то кресло. То было больше. У того расшитые сиденье и спинка, подлокотники по краю обвязаны кружевами, а ножки — в форме львиных лап.
Его взгляд сделался пристальным, потом он сдержанно засмеялся. В глазах мелькнуло недоумение, сменившееся вскоре чем-то другим. Возможно, презрением.
— Значит, вы все знаете. Вы одна из них?
— Из кого — из них?
— Вы на самом деле не ищете дом. Во всяком случае, дом таких размеров едва ли можете себе позволить. Вы просто хотели пощекотать себе нервы, увидеть, где это случилось. В эту игру кто только не играет, и обычно я распознаю таких, как вы. Могу поведать вам все кровавые подробности, которые вас интересуют. Впрочем, крови было не так уж много. Череп он ей разбил, но кровотечение оказалось в основном внутренним. Говорят, лишь тонкая струйка стекала по лбу и капала ей на руки.
Речь его лилась так плавно, что она поняла: все это он рассказывал уже не раз, ему нравится это сообщать, картинкой подобного ужаса будоража своих клиентов и тем самым развеивая скуку собственного дня. Как ей хотелось, чтобы не было так холодно. Если бы она могла снова согреться, ее голос перестал бы звучать так странно.
— А кот? Расскажите мне про кота, — попросила она, почти не размыкая пересохших губ.
— О, вот это был настоящий ужас! Кот сидел у нее на коленях и лакал ее кровь. Но вы, похоже, и сами все знаете. Уже слышали?
— Да, — солгала она, — слышала.
Но она не только слышала. Она знала. Видела. Она находилась там.
А вскоре очертания кресла, стоявшего перед ней, изменились. Перед ее взором возникло нечто аморфное, черное, постепенно обретавшее форму и телесность. Бабка сидела в кресле, приземистая, как жаба, в черном платье для воскресных утренних служб, в перчатках и шляпе, с молитвенником на коленях. Она снова заметила капельку мокроты в уголке ее рта, разорванную ниточку вены на крыле острого носа. Бабушка ждала внучку, чтобы окинуть ее своим вечно недовольным взглядом перед походом в церковь. Она была ведьмой. Ведьмой, ненавидевшей ее и папу, ведьмой, говорившей, что он — бесполезный и безмозглый человек, годный лишь на то, чтобы стать убийцей ее дочери. Ведьмой, грозившей усыпить Блэки за то, что он подрал когтями кресло, и за то, что подарил его отец девочки. Ведьмой, намеревавшейся отнять ее у папы навсегда. А потом она увидела кое-что еще. Кочергу, совершенно такую, какой она ей запомнилась: длинный полированный медный шомпол с тяжелым набалдашником.
Она схватила ее так же, как сделала это тогда, и с пронзительным криком ненависти и ужаса обрушила на бабушкину голову. Она била снова и снова, слыша, как медь глухо ударяется о лопающуюся кожу кресла, один оглушительный удар за другим. И продолжала кричать. Комната звенела от ужаса. Но только после того как прошел этот припадок безумия и прекратился чудовищный шум, она по боли в горле сообразила, что кричала сама.
Она стояла, дрожа, задыхаясь, пот выступил у нее на лбу, и она чувствовала, как жгучие капли скатываются в глаза. Подняв голову, увидела уставившиеся на нее расширенные от ужаса глаза агента. Бормоча какие-то ругательства, он побежал к двери. И тут кочерга выскользнула из ее вспотевших рук и мягко ударилась о ковер.
Он оказался прав: крови почти не было. Только нелепая шляпа съехала вперед и нависла над мертвым лицом. Но присмотревшись, она увидела вялую темно-красную струйку, тянувшуюся из-под нее, зигзагами стекавшую по лбу, по морщинам на щеках, а потом монотонно капавшую на затянутые в перчатки руки. А вскоре услышала тихое мяуканье. Черный меховой шар выполз из-под кресла, и призрак Блэки с бешеным взглядом небесно-голубых глаз мягко прыгнул — так же, как десять лет назад, — на неподвижные колени. Она взглянула на свои руки. Где же перчатки? Белые перчатки, которые ведьма требовала надевать каждый раз, когда они шли в церковь. Эти руки, уже не руки девятилетней девочки, были без перчаток. Не было ничего, кроме лопнувшей кожи кресла с торчащим из прорехи пучком конского волоса и едва уловимого аромата увядших фиалок в спокойном воздухе.
Она вышла через парадную дверь, не закрыв ее за собой, как и в тот раз. Двинулась так же, как тогда, в перчатках, без единого пятнышка на одежде, по гравиевой дорожке между кустами рододендрона, потом через чугунные кованые ворота и направилась по улице, ведущей в церковь. Начали звонить в колокола: она явилась вовремя. Вдали она заметила отца, перебиравшегося через перелаз между заливным лугом и аллеей. Значит, он вышел рано, после завтрака, и пешком добрался до Кридона. Зачем так рано? Наверное, этот долгий пеший путь был нужен ему, чтобы обдумать и принять какое-то решение? А может, это была жалкая попытка умилостивить ведьму, явившись на церковную службу? Или — о, благословенная мысль! — он пришел, чтобы забрать ее, проследить за тем, чтобы к окончанию службы немногочисленные пожитки дочери были тщательно уложены? Да, именно такие мысли проносились в то время у нее в голове. Теперь она вспомнила фонтан надежды, который превратился в паводок восхитительной уверенности. Когда она вернется домой, все уже будет готово. Они встанут рядом и сообщат ведьме, что уходят, они двое и Блэки, и она больше никогда не увидит их. В конце пути она обернулась в последний раз: дорогой ее сердцу призрак пересек аллею и направлялся к роковой открытой двери.
Дальше картина утрачивала четкость. Она ничего не могла вспомнить о службе, кроме сходящихся и расходящихся как в калейдоскопе красных и синих фрагментов, слившихся в витражное окно: добрый пастырь, прижимающий к груди ягненка. А потом? Незнакомые люди, ожидавшие на крыльце, могила, озабоченные лица, перешептывания, косые взгляды, женщина в какой-то официальной форме, служебный автомобиль… И больше ничего. Память была пуста. Но теперь наконец она знала, где похоронен ее отец. И понимала, почему никогда не сможет навестить его могилу, совершить благочестивое паломничество туда, где он лежит из-за нее, в то скорбное место, куда она его отправила. Для тех, кто покоится в негашеной извести за тюремной стеной, нет ни цветов, ни обелисков, ни трогательных надписей, выбитых на мраморе. И тут, непрошено, возникло последнее воспоминание. Она снова увидела открытую дверь церкви, цепочку прихожан, тянущуюся внутрь, удивленные лица, обращенные к ней, когда она одна вошла в притвор храма и услышала высокий детский голос, который больше чем что бы то ни было иное помог набросить пеньковую веревку на шею человеку с мешком на голове:
— Бабушка? Она неважно себя чувствует и велела, чтобы я шла одна. Нет, ничего страшного. Она в порядке. С ней папа.
Йо-йо[3]
Я наткнулся на йо-йо накануне Рождества, как на давным-давно забытые реликты прошлого, когда разбирал какие-то завалявшиеся бумаги, которые замусоривали мою стариковскую жизнь. То был семьдесят третий день моего рождения, и, полагаю, на меня напал приступ memento mori[4]. Большинство своих дел я привел в порядок еще несколько лет назад, но всегда где-нибудь остается уголок, до которого не дошли руки. Мой находился в коробке с шестью старыми папками, хранившейся на верхней полке гардероба в редко использовавшейся гостевой спальне, куда я убрал ее когда-то. С глаз долой — из сердца вон. Но сейчас, по какой-то неведомой причине, эти папки всплыли в памяти с раздражающей настойчивостью. Их содержимое следовало рассортировать и какие-то бумаги архивировать, а что-то уничтожить. Генри и Маргарет, мои сын и невестка, ожидают, что я — самый педантичный из всех отцов на свете — избавлю их после смерти даже от этой ничтожной обузы. Других дел у меня не осталось. Упаковав чемодан, я ждал, когда Маргарет приедет на машине, чтобы забрать меня на семейное Рождество, которому я предпочел бы тихий вечер в одиночестве, в своей квартире в Темпле. Забрать меня. Вот во что тебя с легкостью превращают в семьдесят три года — в предмет, не то что бы ценный, но довольно хрупкий, требующий бережного обращения, который следует осторожно забрать и так же осторожно вернуть на место. Как всегда, я приготовился заранее. У меня оставалось еще два часа, чтобы разобрать коробку, прежде чем за мной приедут.
Папки, распухшие, одна с оторванной обложкой, были связаны тонкой бечевкой. Развязав ее и открыв первую папку, я ощутил полузабытый, вызывающий ностальгию запах старых бумаг. Перенес коробку на кровать, сел и принялся перелистывать разрозненные тетради, сохранившиеся со времен, когда я учился в средней школе. Давнишние школьные доклады — в одних на полях желтели какие-то чернильные пометки, другие были чисты, словно написаны только вчера, — письма от родителей в старых, ломких от старости конвертах (иностранные марки были отклеены, чтобы отдать их друзьям-филателистам), пара тетрадей с моими сочинениями, удостоившимися высших отметок, — их я, видимо, хранил, желая похвастать перед семьей в ее очередной приезд. Под одной тетрадью я обнаружил йо-йо. Он был таким, каким я его помнил, ярко-красным, блестящим, твердым на ощупь и желанным. На свободном конце прикрепленной к его оси нитки имелась петелька, чтобы надевать на палец во время игры. Моя ладонь сомкнулась вокруг гладкого дерева. Йо-йо точно улегся в нее. Он оказался холодным, даже для моей руки, а мои руки теперь редко бывали теплыми. И с этим прикосновением потоком хлынули воспоминания. Выражение избитое, но верное: они нахлынули на меня, как приливная волна, которая, откатываясь, утащила меня на шестьдесят лет назад, в этот же день, 23 декабря 1936 года. День убийства.
Я учился в частной средней школе в Суррее и, как обычно, должен был провести Рождество у своей вдовой бабушки, в ее небольшом поместье в западном Дорсете. Поездка туда на поезде была утомительной, с двумя пересадками, и там, где она жила, вокзала не было, поэтому обычно бабушка присылала за мной свою машину с водителем. Но в тот год все оказалось по-другому. Директор позвал меня к себе в кабинет и объяснил ситуацию:
— Сегодня утром мне позвонили от твоей бабушки, леди Чарлкорт. Судя по всему, ее шофер заболел инфлюэнцией и не сможет встретить тебя. Я распорядился, чтобы Сондерс отвез тебя в Дорсет на моей персональной машине. До обеда он будет мне нужен, так что вы приедете на место позднее, чем обычно. Леди Чарлкорт любезно предложила ему переночевать в ее доме. С тобой поедет мистер Майклмасс. Леди Чарлкорт пригласила его провести Рождество в ее поместье, но, разумеется, обо всем этом она тебе уже написала.
Бабушка ничего мне не написала, но я промолчал. Она не любила детей и скорее терпела меня из родственного долга — в конце концов, как и ее единственный сын, я был законным наследником, — нежели испытывала ко мне привязанность. Каждое Рождество бабушка добросовестно заботилась о том, чтобы я был доволен — в разумных пределах, — и чтобы со мной не случилось никакой беды. В доме было достаточно игрушек, соответствующих моему возрасту и полу, купленных ее водителем по списку, составленному моей матерью, но — никакого смеха, общения со сверстниками, рождественских украшений и душевного тепла. Я подозревал, что она предпочла бы провести Рождество в одиночестве, а не с надоедливым, непоседливым и недовольным ребенком. Я не виню бабушку. Теперь, достигнув ее возраста, чувствую то же самое.
Однако, закрыв дверь директорского кабинета, я ощутил тяжесть на сердце от обиды и раздражения. Неужели она вообще ничего не знает обо мне и моей школе? Не понимает, что каникулы были бы достаточно унылыми и без пристального взгляда и острого языка Майка-зануды? Он был самым непопулярным учителем в школе — педантичным, сверхстрогим и склонным к язвительному сарказму, который мальчишки переносили гораздо хуже, чем крик и брань. Теперь я понимаю, что он был блестящим учителем. Именно Майку-зануде я в наибольшей мере обязан знаниями, полученными в той закрытой привилегированной школе и позволившими мне продолжить образование. Вероятно, именно это, а также то, что они учились вместе с моим отцом в Бейллиоле[5], подвигло мою бабку пригласить его. Или отец написал ей и попросил это сделать. То, что мистер Майклмасс принял приглашение, удивило меня меньше. Домашние удобства и отличная еда были желанной переменой по сравнению со спартанскими условиями жизни и казенной стряпней в школе.
Поездка оказалась тоскливой, как я и предполагал. Вместо того чтобы сидеть на переднем пассажирском сиденье рядом со стариком Хастингсом, который всю дорогу развлекал бы меня рассказами о папином детстве, я был заперт на заднем вместе с молчавшим мистером Майклмассом. Стеклянную перегородку между нами и водителем подняли, и единственным, что я мог видеть, были его руки в перчатках на руле и затылок под жесткой форменной фуражкой, которую Сондерс был обязан надевать по настоянию директора, когда выступал в роли шофера.
На самом деле Сондерс не был водителем, но в обязанности входило возить директора, когда соображения престижа требовали демонстрации этого атрибута его статуса. В остальное время Сондерс следил за состоянием спортивных площадок и выполнял всякую случайную работу. Его жена, хрупкая женщина с кротким лицом, моложавая, заведовала хозяйством в одном из трех спальных корпусов. Сын Тимми учился в нашей школе. Лишь гораздо позднее я в полной мере осознал смысл этой странной договоренности. По слухам, Сондерс был из тех родителей, кого называют «выдающимися личностями». Я не знал, какое несчастье занесло его в нашу школу и заставило заняться такой работой. Скорее всего директор нанял Сондерса и его жену за ничтожное жалованье, предложив им взамен жилье и бесплатное обучение их сына в школе. Но если для Сондерса это и было унизительно, он никогда не выказывал своих чувств, поэтому мы, школьники, ничего не подозревали. Мы привыкли видеть этого высокого мужчину с очень светлой кожей и темными волосами ухаживающим за спортивными газонами, а в свободное время играющим со своим красным йо-йо. В тридцатые годы это была очень модная игрушка, и Сондерс демонстрировал эффектные трюки, которые мы, мальчишки, безуспешно пытались повторить со своими собственными йо-йо.
Тимми был низкорослым, слабым и нервным ребенком. Обычно он сидел на задней парте, и никто не обращал на него внимания. Один наш одноклассник, более отвязный, чем остальные, однажды сказал: «Не понимаю, почему мы должны терпеть это ничтожество в своем классе. Не за это мой отец платит такие деньги». Но большинству из нас было безразлично, а присутствие Тимми на уроках Майка-зануды мы даже ценили, поскольку он принимал на себя весь яд учительского сарказма. Вряд ли жестокость мистера Майклмасса являлась следствием снобизма, скорее всего ему в голову не приходило, что он ведет себя неподобающе. Просто он не мог смириться с тем, что приходится растрачивать педагогический талант на такого пассивного и невежественного ребенка.
Но не это занимало мои мысли во время поездки. Забившись в угол заднего сиденья, как можно дальше от мистера Майклмасса, я предался своим обидам и горестям. Мой спутник предпочитал путешествовать в темноте и в молчании, поэтому света мы не включали. Но у меня с собой была книга в бумажной обложке и тоненький фонарик, и я спросил, не будет ли его беспокоить свет, если я почитаю. Он ответил: «Конечно, читай на здоровье» и снова спрятал лицо в воротник тяжелого твидового пальто.
Я достал «Остров сокровищ» и постарался сфокусировать зрение на маленькой движущейся лужице света. Шел час за часом. Мы проезжали через маленькие городки и деревни; было отдохновением от скуки, выглянув в окно, полюбоваться ярко освещенными улицами, кричаще разукрашенными витринами магазинов и потоком запоздалых озабоченных покупателей. В одной деревушке маленькая группа людей, бренча своими ящичками для пожертвований, распевала рождественские гимны в сопровождении духового оркестрика. Эти звуки преследовали нас даже после того, как ярко освещенный островок остался позади. Казалось, мы движемся сквозь непроглядную вечность. Разумеется, дорога была мне знакома, но Хастингс обычно заезжал за мной 23 декабря утром, поэтому бо́льшую часть пути мы преодолевали при дневном свете. Теперь же, когда я сидел рядом с молчаливой фигурой в потемках автомобильного салона, а мрак снаружи давил на окна словно тяжелое одеяло, путешествие представлялось мне нескончаемым. Вскоре я почувствовал, что мы поднимаемся, и расслышал вдали ритмичное биение моря. Наверное, мы выбрались на прибрежную дорогу. Значит, теперь недолго. Я посветил фонариком на циферблат наручных часов. Половина шестого. До поместья оставалось менее часа езды.
[3] Игрушка, состоящая из двух одинаковых по размеру и весу дисков, скрепленных между собой осью, на которую веревка надевается петелькой.
[4] Помни о смерти (лат.).
[5] Один из наиболее известных колледжей Оксфордского университета.