Я ответил, что просьба в пределах разумного, и обещал так и сделать, если он позволит положить его в мешок из-под пшеницы; так будет легче нести, и соседи, если их встретим, не станут отпускать разные шуточки. Он со мной согласился, и я принес из амбара мешок. Тот, однако, не подошел по размеру — был слишком коротким и слишком широким; поэтому я согнул изувеченные дядины ноги, прижав колени к груди, и в таком положении запихнул его внутрь, затянув мешок выше головы. Дядя был грузный мужчина, и мне пришлось напрячь все свои силы, чтобы взвалить мешок на спину. Так я, пошатываясь, прошел какое-то расстояние, пока не увидел веревку, которую дети набросили на дубовый сук. Здесь я опустил мешок и уселся на него отдохнуть, а зрелище веревки натолкнуло меня на счастливую мысль. Через двадцать минут дядя, по-прежнему находясь в мешке, свободно раскачивался по воле ветра.
Я снял веревку, один конец туго обмотал у горла мешка, другой — перебросил через сук так, чтобы он не доставал приблизительно пяти футов до земли. Укрепив его также у горловины мешка, я мог с удовлетворением наблюдать, как дядя превратился в большой прекрасный маятник. Должен прибавить, что он не совсем понимал характер происходящих с ним по отношению к внешнему миру перемен, хотя справедливости ради надо признать, что он в любом случае не стал бы тратить время на пустые увещевания.
У дяди Уильяма был баран, известный всей округе драчун. Он всегда пребывал в состоянии хронической ярости. Какое-то глубокое разочарование, идущее из детства, испортило его характер и заставило объявить войну всему миру. Сказать, что он хотел бы забодать нечто достижимое, все равно что не сказать почти ничего: он записал во враги всю вселенную и действовал молниеносно, как летящий снаряд. Дрался он как тысяча чертей и парил над землей, пронзая воздух как птица; он описывал немыслимые параболы, прежде чем спикировать на жертву под нужным углом и сохранить скорость и массу. Его движущая сила, измеряемая в фут-тоннах, была просто невероятной. Люди видели, как он одним ударом в упрямый лоб прикончил четырехлетнего быка. Ни одна каменная стена не выдерживала его натиска, ни одно дерево не было достаточно крепким, чтобы устоять, — баран расщеплял ствол в щепки, а гордую крону затаптывал в грязь. И вот этот суровый и безжалостный зверь, этот настоящий удар молнии, этот монстр преисподней сейчас отдыхал под сенью ближайшего дерева и видел сны о победах и славе. Именно с целью вызвать барана на поле битвы я и подвесил его хозяина на сук.
Закончив приготовления, я слегка качнул импровизированный маятник с дядюшкой и, укрывшись за ближайшей скалой, возвысил голос, издав протяжный, зычный крик, конец которого утонул в донесшихся из мешка необычных звуках, словно их издавала изрыгающая ругательства кошка. Огромный баран тут же вскочил и мгновенно оценил боевую ситуацию. Через несколько мгновений он, топая копытом, уже стоял на расстоянии пятидесяти ярдов от раскачивающегося туда-сюда врага и тем как бы вызывающего на драку. Вдруг я увидел, как зверь, словно под тяжестью огромных рогов, опускает голову ближе к земле; и затем смутная, белая, волнистая полоска барана протянулась горизонтально оттуда до места, расположенного на четыре фута ниже висящего врага. Потом баран резко метнулся вверх, и не успел я перевести глаза, как раздался тяжелый удар, пронзительный крик, и мой бедный дядя взмыл ввысь — выше сука, к которому был привязан. Тут веревка туго натянулась, сдерживая его полет, дернулась, и дядя полетел на другой конец головокружительной дуги. Рухнувший баран — сплошная, неразличимая масса из ног, шерсти и рогов — встряхнулся и, когда его недруг летел обратно, предусмотрительно отошел на некоторое расстояние, мотая головой и роя передними копытами землю. Когда мешок оказался приблизительно там же, где его впервые боднули, зверь замер, склонил голову, словно молясь о победе, и ринулся вперед, став вновь почти невидимым — длинная белая волнистая полоска, резко заостряющаяся на конце. Его путь в этот раз был под прямым углом к предыдущему, а нетерпение столь велико, что он ударил врага прежде, чем тот достиг нижней точки полета. В результате дядя стал раскачиваться по кругу, радиус которого равнялся примерно половине длины веревки, а она была (я забыл сказать) около двадцати футов. Его пронзительные вопли — крещендо по мере приближения и диминуэндо при удалении — говорили больше ушам, чем глазам, о скорости его кругового движения. Очевидно, баран еще не нанес ему удар в жизненно важный орган. Положение в мешке и расстояние до земли вынуждало барана нападать на нижние конечности и ягодицы. Подобно растению, чьи корни погружены в ядовитый состав, мой бедный дядя медленно умирал снизу.
После нанесения второго удара баран не дал себе отдыха. Жар битвы пылал в его сердце, в голову ударило вино победы. Подобно боксеру, который в азарте забывает о мастерстве и безрезультатно ведет ближний бой, разгневанное животное, неуклюже подпрыгивая, пыталось достать летающего врага, когда он проносился над головой; иногда барану удавалось боднуть дядю, но чаще он промахивался из-за излишнего рвения. Однако по мере того, как постепенно первоначальный импульс затихал, круги сокращались, скорость падала и мешок прибивало к земле, тактика барана стала давать лучшие результаты — качество криков улучшилось, чему я был несказанно рад.
Неожиданно, как если б охотничий рожок протрубил отбой, зверь прекратил боевые действия и пошел прочь, задумчиво морща крупный орлиный нос; иногда он останавливался, чтобы пощипать и неспешно прожевать траву. Казалось, он устал, решил зарыть топор войны и заняться мирными делами. Баран неуклонно удалялся от места воинской славы, пока это расстояние не приблизилось к четверти мили. Тогда он остановился и стоял задом к неприятелю, жуя жвачку, и, по-видимому, дремал. Я заметил однако легкий поворот его головы, из чего можно было заключить, что его апатия скорее притворная, чем настоящая.
Тем временем повизгивание дяди Уильяма слабело вместе с движением веревки, и наконец из мешка доносились только долгие тихие стоны и изредка мое имя, произносимое умоляюще, что доставляло исключительное наслаждение моему слуху. Дядя, очевидно, не имел ни малейшего понятия, что с ним происходит, и оттого переживал невыразимый ужас. Когда Смерть приходит в таинственном обличье, она поистине страшна. Понемногу колебания затихли, и наконец мешок с дядей повис неподвижно. Я направился к нему, чтобы нанести coup de grace, но тут несколько последовательных резких ударов потрясли почву, словно началось землетрясение; повернувшись в сторону барана, я увидел, как ко мне стремительно мчится длинный клуб пыли! На расстоянии примерно тридцати ярдов клуб остановился и взмыл в воздух ближайшим концом вверх; сначала мне показалось, что взлетает огромная белая птица. Подъем был таким легким и плавным, что я даже не предполагал, насколько он быстрый, и восхищенно следил за грациозным движением. До сих пор мне кажется, что это был размеренный, неторопливый полет; барана — а это был он — подняла в воздух сила, отличная от обычного отталкивания, и поддерживала на всех последовательных этапах полета с поразительной нежностью и заботой. Я с наслаждением следил за его перемещениями в воздухе — резкий контраст с тем ужасом, какой он внушал на земле. Все выше и выше взмывало благородное животное, голова согнута и прижата почти к коленям, передние ноги откинуты назад, а задние плывут следом за туловищем, как ноги парящей цапли.
На высоте сорока-пятидесяти футов, как видится мне теперь в приятных воспоминаниях, баран достиг наивысшей точки и как бы на мгновение застыл; затем вдруг, рванувшись вперед и не изменив положения отдельных частей тела, он полетел вниз, и маршрут полета был все круче и круче, а скорость все больше; он пронесся надо мной с шумом артиллерийского снаряда, и рога его ударили почти точно в темечко дяди! Удар был такой силы, что треснула не только шея дяди, но разорвалась и веревка; мертвое тело стукнулось о землю, превратившись в сплошную мягкую массу под ужасающей тяжестью барана-метеора! От этого удара остановились все часы между Лоун-Хэнд и Датч-Дэнс, а профессор Дэвидсон, признанный авторитет в сейсмологии, который по случайности был в наших краях, сразу определил, что колебания коры шли с севера на юго-запад.
В общем, не могу не считать, что с точки зрения художественного совершенства убийство мной дяди Уильяма трудно превзойти».
Мистер Мастхэд, журналист[110]
Находясь в Канзасе, я приобрел еженедельную газету «Клейбэнк тандергаст оф реформ». Это издание никогда не возвращало расходы на свою покупку и поочередно разорило четырех издателей, но мой шурин, мистер Джефферсон Скэндрил из Уидхейвена, выдвинул свою кандидатуру в легислатуру, и я, естественно, хотел, чтобы он провалился, и для его политической смерти мне просто необходимо было иметь печатный орган в Клейбэнке. После приобретения газеты я сразу уволил с предупреждением редактора, слывшего человеком «с собственным мнением». Найти человека на его место было трудно: все мужчины округа претендовали на него. Я не мог назначить одного, не вызвав негодования у других. В результате я написал другу в Уорм-Спрингс из соседнего штата Миссури с просьбой прислать редактора оттуда: «рулевой» в издании, определяющем городскую политику, не должен быть из местных.
Друг прислал неопрятного и на вид нездорового мужчину по фамилии Мастхэд, сложением не крепче шестнадцатилетнего паренька; впрочем, со стороны трудно было понять, сколько в нем непосредственно редактора и сколько лишней одежды; ведь в вопросе одежды он поступал согласно своему профессиональному постулату — «прячь личность»; его костюм — исключительно эклектичный и в каком-то смысле интернациональный — превосходил его во всех отношениях. Однако друг ручался, что он «выпускник одного из лучших учебных заведений родного штата». Мои инструкции были простыми и краткими.
— Мистер Мастхэд, — сказал я, — политика нашей газеты, во-первых, во-вторых и так далее, сводится только к одному: не допустить мистера Джефферсона Скэндрила в политику.
Первым делом маленький разбойник написал убийственную статью, в которой называл мистера Скэндрила «демагогом, деградацию политических пристрастий которого можно сравнить разве что с отвращением, вызываемым его родственниками, источником этих пристрастий!»
Я поспешил довести до мистера Мастхэда мысль, что политика «Тандергаста» никогда не предусматривала оскорбление родственников критикуемого кандидата, хотя это было не совсем так.
— Сожалею, — ответил он, извлекая руку из глубины одежд и ставя на стол, где она возвышалась на шесть дюймов над поверхностью. — Надеюсь, вы не в обиде.
— Конечно, нет, — произнес я так небрежно, как только смог. — Однако не думаю, что это разумный — я хочу сказать, эффективный — метод борьбы.
— Мистер Джонсон, — сказал он, — помнится, в то время я звался Джонсоном, — мне кажется, это эффективный метод. Возможно, лично я в данном случае избрал бы другой способ полемики, вы тоже — возможно; но в нашей профессии личные соображения должны быть решительно отброшены — нужно прятать свою личность. Препятствуя избранию вашего родственника, сэр, вы тем самым демонстрируете неодобрение греха семейственности, за что я вас глубоко уважаю; семейственность надо изжить! Но в проявлении римских добродетелей, сэр, нам надо идти до конца. Когда в интересах общественной морали, — теперь мистер Мастхэд убедительно размахивал рукавом пиджака, — Виргиний[111] заколол дочь, принимал ли он во внимание личные соображения? Когда Курций[112] прыгнул в зияющую пропасть, разве он думал о чем-нибудь личном?
Я согласился, что не думал, но, находясь в состоянии раздражительности, продолжил спор, возясь с револьвером и неспешно заряжая его; предвидя мои возражения, мистер Мастхэд уклонился от дальнейшего спора, поспешно оборвав разговор. Этим вечером я послал ему записку, кратко посвятив в детали политики, которую раньше обрисовал в целом. Среди прочего я указал, что для нас будет лучше превозносить соперника мистера Скэндрила, чем ругать его самого. Мистер Мастхэд неохотно с этим согласился — «скрытая личность в зависимом служащем — это бесправный раб», — с укором сказал он. В следующем выпуске «Тандергаста» вышла редакционная статья под заголовком «Вселяющий силы ветер»:
Я счел его выпад слишком сильным и не совсем уместным, но Мастхэд сказал, что этот малоизвестный в Клейбэнке кандидат действительно провел некоторое время в психиатрической лечебнице Уорм-Спрингс, и об этом надо говорить смело: увиливания и отрицания погибнут под железными колесами Истины! Говоря это, он словно раздувался и увеличивался в размере, почти заполняя собой одежду, а горящий в глазах огонь порождал у меня чувство (впоследствии утраченное), что справедливое дело не пострадает из-за небольшой уступки фактам. Итак, предоставив редактору право действовать по своему усмотрению, я отправился на важные встречи: после появления статьи несколько друзей мистера Броскина вызвали меня на дуэль. Мне казалось несправедливым, что я должен защищать курс нового редактора от приверженцев собственного кандидата; тем более что я прав, а они просто ничего не знают о предмете спора — ни один из них даже не слышал о сумасшедшем доме в Уорм-Спрингс. Но я не уклонялся от журналистского долга — дрался на дуэлях и вел себя, как приличествует литератору и политику. Некоторое время я лечился от ран, и в это время каждый заметный член моей партии, приезжавший в Клейбэнк поговорить с избирателями, считал своим прямым долгом сначала навестить меня, вежливо осведомиться о здоровье и вызвать на дуэль. Мой врач запретил мне что-либо читать, и в результате Мастхэд был в газете полным хозяином. Просматривая теперь старые подшивки, я увидел, что он отдал весь свой талант и все газетное пространство, включая полосы для рекламы, на доказательство того, что наш кандидат был пациентом психушки, и презрительно спрашивал конкурентов, что они собираются делать по этому поводу.
Все это время мистер Броскин не давал о себе знать; когда мне смертельно надоели вызовы на дуэль, я с возмущением потребовал, чтобы мистер Мастхэд переметнулся на другую сторону и стал поддерживать моего шурина. Мастхэд «спрятал свое личное мнение» и должным образом, со своей обезоруживающей честностью объявил об изменении нашей политики. Тут мистер Броскин и приехал в Клейбэнк — поблагодарить меня! Приятный, почтенный джентльмен произвел на меня хорошее впечатление. Мастхэд был на месте, когда он вошел, и на него появление Броскина подействовало иначе. Редактор съежился, чуть ли не с головой уйдя в старую одежду, побледнел и стучал зубами. Заметив его необычное поведение, я стал искать этому объяснение.
— Мистер Броскин, — начал я, значительно посмотрев на дрожащего редактора, — по некоторым признакам я начинаю догадываться, что по какой-то причине мы поступили с вами несправедливо. Могу я спросить, вы действительно были в психиатрической лечебнице Уорм-Спрингс, штат Миссури?
— Три года, — спокойно ответил он. — Я врач и возглавлял эту больницу. Ваш сын был, — повернулся он к Мастхэду, лицо которого постоянно меняло окраску, — если я не ошибаюсь, одним из моих пациентов. Я знаю, что несколько недель назад ваш друг по фамилии Нортон добился, чтобы его выписали под вашу личную ответственность и обещание позаботиться о нем. Надеюсь, домашняя обстановка пошла ему на пользу. Все это грустно!
Да уж, действительно. Фамилия человека, к которому я обратился с просьбой найти редактора, была Нортон, и он прислал мне редактора! Нортон всегда был отзывчивым человеком.
Почему я не редактирую «Стингер»[113]
Дж. Манниглат, владелец, — Питеру Питчину, редактору «Стингер», офис, понедельник, 9 утра
Пришел мужчина с вопросом «кто написал статью о мистере Масклере?». Я пообещал выяснить, и он сказал, что именно это ему нужно. Он согласился заняться пересчетом валютного курса, пока я с вами беседую. Статья мне не нравится.
Питер Питчин, редактор, — Дж. Манниглату, владельцу Лофер-стрит, 13, понедельник, 10 утра
Помните ли вы, как Дасье переводит «Difficile est proprie communia dicere»[114]? Я где-то записал, но не могу найти. Если помните, оставьте записку на вашем столе, я посмотрю, когда днем приду в редакцию.
P. S. Скажите мужчине, чтоб проваливал, — нас нельзя беспокоить из-за какого-то Масклера.
[110] © Перевод. В. И. Бернацкая, 2020.
[111] Согласно римской легенде, плебей Луций Виргиний заколол свою дочь, чтобы не отдать ее на поругание патрицию Аппию.
[112] Марк Курций — храбрый юноша, в 362 г. до н. э. бросился в трещину, образовавшуюся на Форуме, чтобы умилостивить богов.
[113] © Перевод. В. И. Бернацкая, 2020.
[114] «Трудно по-своему выразить общеизвестные вещи» (из Горация, «Наука поэзии»). Дасье Андре (1651–1722) — французский филолог. Издал и перевел Горация.