А потом, не помня как, вернулась домой и родила Олле.
И тогда Улле поверил: и доктору, и своим собственным страхам, и насланным снам, и всему, что всё это время лежало у него под слепым конопатым носом, и всем сказкам, в которых рождённые от человека и не-человека дети так часто убивали своего человеческого родителя лишь для того, чтобы отрезать себя от мира людей и уйти туда, где крылся их выбранный настоящий дом.
Быть может, даже не со зла, а одним простым инстинктом, таким же, по которому волки или медведи пытались убить встреченного в лесу человека, но Улле, бросившийся на поиски Олле, ненавидел ту всё равно.
Перерыл весь дом, громко звал её по имени, стучал стенами и дверьми, а когда сестра, наконец, появилась перед ним, прохохотала три раза, переступила с одной ножонки на другую, отстукивающую острыми резными копытцами, спрятала под платьем длинный хвост с пушистой кисточкой и сощурила пухлые пигаличные глазёнки — стало уже поздно.
Улле услышал, как протяжно простонала мать, как что-то, прыгнувшее на крышу, сотряхнуло весь дом; в этот же момент Олле, бросившись к порогу, отворила дверь и сиганула, продолжая звучать копытами, в синюю ночную пустоту, и Улле позволил, Улле, спотыкаясь и падая, побежал к матери…
Да только живой её больше так никогда и не увидел.
Он не любил об этом вспоминать, он ненавидел волшебный народец, волшебство в котором если и таилось, то только злое да чёрное, но поделать с собой ничего не мог: лежал и вспоминал, и, наверное, даже обрадовался да испытал ответную благодарность, когда человек рядом, прождавший достаточно долго да так и не решивший, что делать теперь, осторожно позвал:
— Так что, мальчик… У тебя тоже кто-то… потерялся…?
Обычно Улле на такое не отвечал и разговора не поддерживал, а сейчас просто кивнул, скривил полоску рта и всё так же тихо сказал:
— Да. Моя мать. И моя сестра, наверное. Хотя последняя потерялась намного раньше, пусть я и уверен, что она продолжает где-нибудь жить. — Пауза после этих слов возникла неловкая, липкая, давящая и тесная, как загнившие ячменные зёрна, пытающиеся пробиться в желудке проглотившей речной рыбины, и Улле, стараясь вспомнить, с чего и почему это всё вообще началось, уже чуть более хмуро спросил сам: — И всё-таки. Я понял насчёт твоей потери и насчёт твоих дорог, но при чём тут я и твои «наблюдения» за мной? Откуда ты вообще меня выцепил…?
Вот этот вопрос, кажется, был для Бегущего особенно тонким, важным и щепетильным, потому что он ощутимо напрягся, снова зашуршал, достал зажигалку и новую сигарету. Почиркал колесом и искрами, выбил огонь, промелькнувший оранжевыми глазёнками апельсиновых чаек, затянулся, выпустил едкий печной дымок и, откашлявшись, сказал:
— Мой сгоревший дом находится отсюда совсем неподалёку, как я уже говорил. Час с небольшим на поезде — и ты на месте. Обычно я, вспоминая всё, что со мной приключилось и что я натворил, тут же разворачивался, ковылял к железной дороге, ждал следующего рейса и уезжал обратно, но последний визит дался мне особенно тяжело и я впервые решил, что лучше будет не возвращаться. Хотя бы не туда, откуда я раз за разом начинал. И я попробовал пожить новой жизнью. Снял в горах гостевой домик, после — переехал в отель, ещё куда-то и ещё… Транспорту я больше не доверял, предпочитал ходить на своих двоих. Да, не скрою, что с пару раз я всё-таки вернулся обратно к моему чёртовому горелому холму, но не сдался. Более того, завёл себе карту, на которой отметил маршруты хорошие и безопасные, по которым можно двигаться, и маршрут опасный, по которому двигаться нельзя. В силу того, что нечто свыше и сниже не даёт мне записать причину, почему горелый маршрут плохой, я подключил воображение и попытался сочинить достойную байку о том, что именно плохого ждёт меня там. Сперва, конечно, это не сработало, потому что я понатыкал в той степи морды драконов, крокодилов и каннибалов, написал что-то про чудовищ и людоедские леса, но, понимаешь ли, когда мою память отшибло снова, я поглядел на карту и так вдохновился и так захотел всё это воочию повидать, что, как ты мог догадаться…
— Попёрся туда вновь, — и в самом деле прекрасно зная, к чему этот человек клонил, кивнул Улле.
— Совершенно верно, мальчик, — согласился Бегущий. Поёрзал рядом, как будто бы невзначай притронулся плечом к плечу и, закашлявшись новым драконьим облаком, продолжил рассказывать дальше: — Тогда я посвятил несколько недель тому, чтобы придумать, что бы такое могло меня напугать и я точно не захотел туда опять и опять соваться. И, только представь себе, придумал. Не знаю, одобришь ли ты, но я приобрёл новую карту и вдоль всего запретного маршрута понаписал о мегере-жене, с которой я, мол, в разводе, но которая мечтает спустить с меня живьём шкуру и отобрать всё, что у меня есть, и такой же мегере-дочери, у которой два копыта, хвост и мерзейшей душонки муженёк, тоже мечтающий ободрать меня маленькой хлипкой липкой. И это, знаешь ли, удивительным образом помогло! Я смотрел на карту, испытывал дрянь и отвращение, передёргивался и в сторону ту больше не шёл. Хотя, конечно, кое-какие приступы у меня всё же на этой почве случались: постоянно снились кошмары, постоянно что-то толкало в спину и звало, да и над головой моей постоянно парила тринадцатая чёрная птица, от памяти о которой меня до сих пор бросает в дрожь. Тогда я решил отъехать оттуда подальше и попасть туда, откуда так легко не выберешься — знаешь ведь, что есть такие замечательные острова, к которым идёт лишь один-единственный паром, да и то только пару раз в году в строгие определённые дни. В общем, я задумал поглядеть на дивный город Олесунн и не менее дивный корабль Шибландер, которым грезил ещё в детстве, и загнать себя в такой вот тупик… Только сделать у меня этого не получилось, потому что по пути я встретил тебя. И планы мои резко переменились.
Улле, за словесными поворотами, такими же непредсказуемыми и петляющими, как и все карты этого человека, если и успевающий, то с огромным трудом, впервые решился повернуть голову вправо и скользнуть растерянным взглядом по размытой ночью высокой скуле, покрытой, кажется, полусантиметровой тёмной щетиной.
— Почему…? То есть… как мог меня встретить ты, если я точно уверен, что никогда тебя прежде не… встречал…?
Бегущий Человек на это снова кивнул — спокойно, вдумчиво, согласно и взвешенно. И сказал:
— Ты меня не видел, верно. На самом деле я хотел к тебе подойти и попытаться завязать знакомство, но так давно по-нормальному не общался с людьми, что испугался. Подумал, что нанесу какой-нибудь бурды и всё испорчу, и видеть ты меня точно больше не захочешь. И как мне быть тогда? Вот и решил для начала просто немного понаблюдать. Чтобы понять хотя бы, стоит к тебе подходить вообще или нет. Вдруг бы у тебя оказалась девушка, жена, ребёнок, семья, состоявшаяся жизнь из совершенно другой вселенной… Вот я и стал… наблюдать.
— Почему…? — всё ещё ничего не понимая, но чувствуя себя с одной стороны зябко и совсем чуть-чуть напуганно, а с другой — заинтересованно и с непрошеной режущей жалостью к этому человеку, спросил Улле, продолжая и продолжая разглядывать его скрытое сумерками лицо.
— Потому что, мальчик мой, ты делал мне хорошо. Представляешь? Одним своим существованием и видом делал. Я ещё совсем ничего о тебе не знал тогда, когда стоял на мосту и глядел, очарованный, как ты проходишь мимо, даже имени не знал, привычек и интересов не знал тоже, а вот… Смотрел на тебя, любовался и думал, что ты похож на маленькое карманное солнышко. Светлое такое и доброе. И мне становилось намного спокойнее и легче, когда ты оказывался где-нибудь поблизости. И так я, собственно, и отмёл все свои планы: поспрашивал местных, узнал у них, что ты приехал сюда с намерением прожить хотя бы год и пережить осень да зиму, и, особенно не раздумывая, со спокойной совестью и спокойным сердцем тоже поселился здесь. Рядом. Всё ещё уверенный, что в самом скором времени наберусь смелости и подойду к тебе. Да только вот смелости никак не хватало, я не решался, бродил за тобой по следу, ошивался рядом, с тысячу раз прокручивал наш возможный разговор в голове, а в итоге не выдержал и…
— Залез ночью в мой дом и мою кровать, наговорил какой-то ереси и перепугал меня до смерти, — должный, правда же должный злиться и человеку этому ни в коем разе не доверять, но почему-то не злящийся, принимающий и понимающий его так же хорошо, как и самого себя, тоже бегущего от прошлого и от всего, что тогда знал, подсознательно надеясь отыскать хоть какой-нибудь новый якорь, чтобы забыть, отпустить и не думать, не то буркнул, не то хмыкнул Улле, не видя, но зная, что Бегущий сейчас повернул к нему лицо и, поблёскивая белками, забрался под кожу через приоткрытые форточки глаз.
— Получается так, мальчик. Я бы хотел извиниться за свой поступок, да никак этого сделать не могу. Потому что не поступи я так — и этого бы всего не случилось. А оно случилось. И я безумно ему рад.
— Почему? Почему ты рад…?
За окнами всё стеклилось, вьюжилось. Там ржаная тетушка Роггенмеме с угольно-чёрными грудями выбиралась из-под лесных валунов, лизала лишайник-jakala, гнала вместе с призрачными лопарями мычащих молочных оленей, пряла мёрзлую и нежную пряжу, а Улле, солгавший себе, что спит, а во сне этом можно всё, смотрел и смотрел в колодцы чужих зрачков, с подрагивающей в паголенках душой дожидаясь ответа.
Бегущий, помедлив, протянул чуть в сторону руку, накрывая ладонью его ладонь и аккуратно, мягко, совсем не так, как в первый раз, сжимая пальцы.
Улле услышал его глубокий фьордовый вдох, новый шелест поскрипывающей железным деревом кровати, скрежет подпольных крыс, которых здесь никогда не водилось, а потом тихое, каменистое, усталое, обнадёженное, но в глубине себя страшащееся и едва-едва теплящееся:
— Потому что я, как бы эгоистично это ни звучало, отыскал, наконец, своё лекарство. Прожил с тех времен больше двадцати лет, бывал и в Нурланне, и в Хьётте, бродил по тем тропам, где, говорят, гуляли Татуельвури, Грим из Западных Фьордов, старший придворный тролль да немая женщина в зелёном, искал, искал, терял последние крохи веры, а теперь, наконец, нашёл. В тот день нашёл, когда увидел на мосту тебя. Светлое карманное солнышко, способное спасти меня от моего проклятия. Или всё-таки безумия. Ведь… нашёл же, мальчик, правда…?
Улле вслушался в заоконное завывание горных чёрных котов, ломающих в рождественскую ночь деревья и крыши, в шёпот прозрачных небесных кораблей, запряжённых шварцвальдскими стеклодувами. В прибой, накрывающий ладонями белопенные буруны.
Подумал, раз уж этой ночью было можно, про умершую мать и Олле, которую больше не любил, но и не ненавидел — просто хотел бы хоть раз её встретить и спросить, неужели нельзя было найти другой путь и неужели ей было на то, что она сделала, совсем наплевать.
Представил, как она — большая и косматая, с копытами и хвостом — ворочается где-нибудь под старой елью, задувая ветрами из тёмного-тёмного подземелья, и улица рядом с тем местом зовётся улицей Тролльего Моря, где никогда не летают ни чайки, ни крачки, ни чистики, ни гагары, а Олле всё не спится, и точит, точит она то ягель, то почерневшую деревянную душу, то ножки засушенных с осени подосиновиков.