Пришел домой, дал дневник маме на подпись, стараясь держать его так, чтобы мама не увидела следы моего в отчаянии совершенного преступления. Она подписалась, перевернула страницу и – заплакала. Я почувствовал: мне конец. Бросился в пустую девичью, заперся там и отказывался выходить. Ближе к вечеру пришел старший брат, долго стучался, повторяя: «Открой сейчас же! Прекрати эти фокусы!». На следующий день Григорий пошел провожать меня в школу, боясь, что я сдуру сделаю с собой что-нибудь.
Уже взрослым я думал о барышне Какис. Наверное, ей самой было несладко – единственной латышке среди преподавателей- немцев. Отношения там были сложные. Наш классный руководитель Брусдейлинс обращался к ней торжественно: Hochverehrtes Fräulein Kaķis, то есть высокочтимая барышня Кошка. И в голосе его при этом угадывалась скрытая издевка. Но если другие учителя более или менее ясно выражали свои эмоции, то наша барышня вела себя как неживая. Когда на переменах она дежурила, а мы ходили и бегали вокруг, на лице у нее было такое выражение, словно все мы тут лишние.
В школьную пору я брал частные уроки английского. Учительница, госпожа Крыжановская, меня привечала. Кроме английского, она давала уроки французского, итальянского и немецкого языков. Крыжановская была дочерью обрусевшего австрийца Станислава Проппера, бывшего владельца известной Петербургской газеты «Биржевые ведомости» и обрусевшей француженки. Шестнадцати лет она приехала в Лозанну (или, возможно, в какой-то другой швейцарский город, точно не скажу), сняла комнату в семье преподавателя французского языка и поступила в университет, где изучала главным образом два предмета: французский язык и биологию. Потом девушка перебралась в Милан, через год в Германию, затем в Англию, всякий раз устраиваясь таким же образом, то есть в местной семье. В итоге моя учительница овладела языками всех этих стран. Когда началась Первая мировая война, она окончила медицинские курсы и поступила сестрой милосердия в санитарный поезд великой княгини Татьяны. Там она ухаживала за раненным гвардейским офицером, поляком на русской службе, и между ними вспыхнула любовь. Офицер по выздоровлении привез ее и представил матери. Высокородная пани сказала ей: «Я счастлива, что столь красивая и образованная девушка пожелала связать судьбу с моим сыном. Разумеется, я не имею ничего против вашего брака. Но, милая моя, вы ведь понимаете, что для этого прежде всего требуется перейти в католичество (девушка была крещена в православной вере) и выучить польский язык. Сделайте это – и получите мое благословение». Госпожа Крыжановская рассказывала: «Старая стерва думала, что на выполнение двух ее условий уйдут годы. Но я попросила перейти в другое купе моих сестер милосердия (представительниц русской аристократии) и на их место приняла польских девушек, тоже, между прочим, благородных кровей. И запретила им говорить на каком-либо языке кроме родного, польского». Санитарный поезд сопровождали православный батюшка, раввин, мулла, ксендз и лютеранский пастор. Моя учительница договорилась с ксендзом, что она перейдет в католичество (в фронтовых условиях все процедуры значительно упрощались). К тому же, помимо повседневных разговоров с соседками по купе, она брала уроки языка у польского священника. Через четыре месяца девушка снова была у матери своего жениха. «Старуха встретила меня ядовитой усмешкой: «Любезная, я ведь вам сказала – католическая вера и польский язык. Точка». Я молча протянула ей свидетельство, доказывающее, что я уже католичка, и заговорила с ней на чистейшем польском языке». Так она вышла замуж, через несколько лет развелась. Перед переездом в Латвию Крыжановская была специалисткой службы по борьбе с контрабандой наркотиков где-то в Европе. Потом, уже после войны, я встречался с многими ее бывшими учениками, и все говорили о ней с восхищением. Но притом все мы были убеждены, что госпожа Крыжановская выполняла, кроме видимой, еще какую-то, негласную задачу. Она была человеком недюжинным – замечательная учительница, увлекательный собеседник. Я был ее любимчиком, а потому не раз был оставляем после урока почаевничать.
У нее была дочь-гимназистка, тоже владевшая к тому времени четырьмя языками. Такая вот интересная птица в рижских небесах!
В восемь лет я начал регулярно читать газеты. Сперва ежедневную газету на русском языке «Сегодня», это была очень интересная газета. Хозяин нашего дома выписывал Rigasche Rundschau, и после того, как я освоил немецкий язык, он давал мне читать ее. Затем пришел черед латышской газете Jaunākās Ziņas[45]. Когда ты читаешь об одном и том же на разных языках, возникает интерес к разным точкам зрения, разному освещению событий; из этого возникает желание самостоятельно разобраться в смысле происходящего.
У нас был друг семьи дядя Андрюша – русский, учитель математики. В годы Первой мировой войны он был офицером- артиллеристом. Не знаю, когда и как родители с ним подружились. Дядя Андрюша жил в Риге и заходил к нам часто. Чуть ли не с порога он всегда спрашивал: «Ну, Петенька, чему нынче в школе учили?» Я рассказывал. У него готов был следующий вопрос: «Слушай, а вы при этом обсуждали вот это… это…» – «Нет, об этом речи не было». – «А коли не было, то и понять тему до конца не представляется возможным». Дядя Андрюша всегда показывал мне любое дело с другой стороны, под другим углом. Так с самого детства у меня вошло в привычку – и этому я пытался научить своих студентов – каждое событие или процесс рассматривать с разных сторон.
В нашей квартире на Сколас, 4 было четыре комнаты и «девичья» плюс просторная кухня. В «большой» комнате располагалось мамино ателье. Очевидно, потому, что клиентов прибавлялось, понадобилось помещение побольше, чем на улице Веру. В ателье мама принимала заказы, проводила примерки, выдавала готовые работы. Если раньше в ателье была одна работница, Лилия Булте, то теперь с работой едва справлялись еще и вязальщица Оля из Латгалии и портниха Анна Петерсоне. Мама была очень занята, для домашних дел теперь приходилось нанимать прислугу. Четвертая комната считалась «вроде как моей», но когда было туговато с деньгами, ее сдавали, и тогда я делал уроки на кухне. Гриша со своей Мирой жили в «девичьей».
Я помогал маме, перематывая клубки шерсти на шпульки. Кроме того, я научился вязать и обычно пользовался спицами номер пять. А еще, беседуя за работой с «коллегами»-вязальщицами, я начинал все свободней и правильней говорить по-латышски.
Когда годы спустя я писал свою работу о латышской левой прессе[46], перед моими глазами стояла Лилия Булте, типичная представительница тогдашних национальных профсоюзов[47]. Ее брат был комиссаром где-то в России, и она рассказывала: «Прислал он фотографию, у него своя машина. И кто же он такой после этого? Буржуй! Зачем было делать революцию, если появились новые буржуи?». Портниха Анна Петерсоне принадлежала к левым профсоюзам. Она была много старше Лилии, во время войны беженкой попала в Петроград.
Лилия Булте по выходным иногда брала меня с собой к родственникам, жившим где-то в районе Спилве, и тогда я весь день проводил в обществе латышей. Они относились ко мне очень сердечно, я там чувствовал себя как дома, и латышский язык входил в меня вместе с окружающим воздухом.
Моя мама очень уважала латышей. Наблюдая за Лилией Булте и Анной, она замечала тысячу мелочей, отличавших этих двух женщин. Помню, она мне говорила: «Лилия одевается каждое утро хоть немножко по-другому, чем накануне. И на ней всегда все чистое». Анна, в свою очередь, отличалась начитанностью, не раз заговаривала со мной о книгах, например, посоветовала прочесть сказки Карлиса Скалбе.
Нужно упомянуть, что моим хорошим латышским языком я обязан еще и Мери Сауле-Слейне, матери всемирно известного архитектора Гунарса Биркертса. Она была учительницей латышского языка на подготовительных курсах Латвийского университета, на которых я занимался весной 1941 года. Сауле-Слейне была ученицей Эндзелина, преданной своему учителю до фанатизма. Она не просто учила языку, а умела сотворить с помощью латышских слов и речений целый мир. За это я буду благодарен ей до конца дней.
Итак, ателье находилось тут же, в нашей квартире, поэтому я хорошо помню его клиентуру. То была не простая публика. Дочь фольклориста Петериса Шмита с рассказами о Китае, в котором они жили долгие годы, сотрудница советского посольства Страуяне (ее вместе с мужем расстреляли в Москве в 1937 году), баронесса Энгельгардт… Было на кого посмотреть, что послушать.
Однажды мать накрыла стол, как на праздник, сказав: «Сейчас к нам придет Леонид Собинов. Услышишь звонок – открой дверь!». Я, конечно же, знал, кто такой Собинов, – тенор, второй после Шаляпина русский оперный певец с мировой славой. Не раз слышал от матери восторженный рассказ – как волшебно он поет, как красив, как был окружен поклонницами в Петербурге, где мама его не раз слышала в Мариинском театре. Я открыл дверь – там стоял сгорбленный, серый старичок. Я пригласил гостя в комнаты, послышался разговор, мама снимала с него мерку (Собинов заказал ей свитер), они пили чай, потом я проводил его опять до дверей. Когда я вернулся, мама сидела у стола и глотала слезы. Плакала потому, что петербургский красавец, идол барышень и дам превратился в… в то, что я увидел.
Леонид Собинов остался в советской России, но ему позволяли наезжать и в Ригу, где жили родные его жены. В эти свои приезды Собинов выступал на сцене рижской Оперы.
Я всю жизнь помнил свою мать в самых разных жизненных ситуациях, даже самых незначительных. Но теперь, оглядываясь назад, вижу и то, что не умел по-настоящему понять и осмыслить ребенком.
Когда еще длилась неудачная затея с пансионом в Кемери, у нее работала повариха, полячка, к сожалению, как оказалось, пьющая и нечистая на руку. Мама долго терпела, но в конце концов вынуждена была сделать ей замечание. Пьяная повариха вбежала во двор, где Ильюша колол дрова, где были и другие люди, и завопила во весь голос: «Полюбуйтесь, как жиды издеваются над христианским народом!». Мать вдруг заметила, что Илья в гневе схватился за топор… Подбежав к сыну, она вырвала топор у него из рук: «Ты с ума сошел? Из-за пьяной бабы…». Подбежали люди: что стряслось? Случай этот не мог не врезаться в память и, очевидно, повлиял на формирование моего национального сознания.
Другой эпизод там же. У дверей позвонил старый, но все еще стройный и сильный на вид человек, вытянулся в струнку перед моей мамой и отрапортовал: «Докладывает николаевский солдат! Прошу пособить мне!». Мать не дала ему денег, но зато накормила обедом. Незабываемое впечатление оставила на меня выправка старого служаки. Через годы, уже в армии, я пытался подражать виденному в детстве. К сожалению, рост у меня совсем не тот…
Когда мне и одноклассникам было лет тринадцать, пошла такая мода – вырезать из журналов соблазнительные картинки и обмениваться ими, понятное дело, тайком от домашних. Сегодня эти картинки показались бы невинными даже в детском саду – видеть там ничего нельзя было, все женские тайны были прикрыты семью завесами. Не знаю, заметила мама следы этого увлечения или нет, но однажды, когда у нас был разговор по душам, она сказала: «Понимаешь, тебе нужно в каждой женщине как бы видеть свою мать».
Оставшись один, я прошел в свою комнату, достал из тайника свою коллекцию картинок. Черт возьми, ну никакого сходства с моей мамой! Потом однажды я ей признался: «Знаешь, мам, я пытался, но есть случаи, когда с этим у меня ничего не выходит!». Но мама упрямо повторила мне: «Ты должен учиться, ты должен научиться уважать женщину!». Этот наказ звучит у меня в ушах всю жизнь. И все же до сих пор я никак не могу увидеть в некоторых женщинах свою мать…
Достигнув двенадцати лет, я начал самостоятельно зарабатывать. Клиентка моей матери госпожа Лоде, дама неопределенной национальности (с мужем, начальником Телеграфа, она развелась), однажды спросила у мамы – не мог бы я помочь в учении ее сыну Георгу. Договорились о занятиях; мне причиталось пятьдесят сантимов за один час. Иногда занятия затягивались, и мне доставался целый лат. Я ощущал себя миллионером!
Через год, когда Георг уже встал на ноги, я встретил знакомого преподавателя из немецкой школы и тот спросил, не хотел бы я подзаработать. Я ответил – да и получил от него рекомендательное письмо, с которым надо было пойти в Старый город, на улицу Лиела Миесниеку (Большую Мясницкую). Уже в классе я невзначай упомянул об этом письме; сосед по парте попросил показать – выхватил его из рук и распечатал (правда, с осторожностью). Из прочитанного вслух текста помню только: «Надеюсь, национальность Петра не станет препятствием для вашего выбора, поскольку он был бы наилучшим репетитором для вашего сына».
Я пошел на указанную улицу. Остановился перед одним из бывших барских домов. Позвонил, отдал письмо (снова тщательно заклеенное). Меня познакомили с новым учеником, и начались занятия. После этого меня ожидала большая чашка горячего шоколада и огромный кусок торта. Следующее занятие окончилось точно так же. Оказалось, дед моего ученика был тем самым Рейнером, которому в Старой Риге принадлежали три кафе, одно из них – там, где позднее был Дом работников искусств.
В один прекрасный день мой подопечный спросил, не хочу ли я осмотреть его коллекцию оловянных солдатиков. Конечно же, я хотел. У него были целые полчища солдатиков в форме самых разных армий! Я загорелся, и мы начали с ним играть. Вдруг вошла его мать. Я испугался: наверное, конец моему учительскому авторитету. Играю в солдатики, как какой-нибудь малыш! Когда я уходил, мать мальчика подошла ко мне и сказала: «Я очень благодарна тебе за то, что ты нашел время с ним немножко поиграть. Теперь ты будешь получать на двадцать пять сантимов больше!» Я так и обмер. Оказывается, она давно уже наблюдала за нами через приоткрытую дверь, а я так увлекся, что ничего не заметил. В конце концов, мне было всего двенадцать лет. Школьник был младше на два года, часто болел, и мне нужно было подтянуть его, помочь наверстать упущенное в дни болезни.
Когда мы подружились с Паулем Роденко из нашего класса, обнаружилось, что он, как и я, увлекается историей. Однажды мы с ним решили пойти в какой-то архив, посмотреть старинные документы. Городской архив располагался, кажется, на улице Шкюню. Там мы встретили немца доктора Фейерэйзена, принявшего двух подростков очень холодно, но тем не менее справившегося, что нам угодно. Так и так – мы хотели бы увидеть старинные документы города Риги. «Ну, идемте». Он провел нас в другое помещение и показал какой-то договор с огромной сургучной печатью, хранившийся в отдельной витрине. «Ну что, хватит?» Мы вышли. Куда теперь? Двинулись в городскую библиотеку, находившуюся в здании Ратуши.
Был жаркий день, дежурный сидел у столика снаружи. «Ваши паспорта!» Паспортов у нас не было, они положены лишь с 16 лет. «В таком случае вам придется подождать еще три года».
В это время мимо, шаркая ногами, прошел старый, старый согбенный человек (мы оценили его возраст на «по крайней мере девяносто»; выяснилось потом – немного за шестьдесят). Он обернулся к нам. Was wünschen die Herren? То есть, что угодно господам? Впервые в жизни названные господами, мы буквально остолбенели. А он снова: Was wünschen die Herren? Мы, наконец, хором, вернее, дуэтом: нам бы увидеть какие-нибудь старинные документы… Lassen Sie die Herren durch! – Пропустите этих господ! И мы пошли за ним. Сейчас в Ратуше, выстроенной по старым лекалам заново, все «потрошки» новые, все суперсовременное, а в то время тут были запутанные коридоры, лестнички. В конце концов мы оказались в очень большом кабинете с огромным письменным столом. Старик сказал: «Думается, вам небезынтересно будет взглянуть на это… Бумаги шведского времени, XVII век». Он все время говорил с нами, как с равными. И не притворялся. «Ну что, интересно? Теперь глянем на вот эти документы. Вы учитесь в классической гимназии? Нет? Тогда придется вам немного помочь». И перевел нам латинский текст.
Так он занимался нами часа два. При этом беседуя опять же на равных, как если бы мы были тоже взрослыми. Под конец, убедившись, видимо, что наше любопытство не было случайным, он торжественно произнес: «Meine Herren, теперь я вам покажу каролингский шрифт!».
Оказалось, когда у старых книг библиотеки нужно было подновлять истрепанные обложки, реставраторы обнаружили, что монахи в свое время использовали для обложек, так сказать, макулатуру – по тогдашним представлениям, не имевшие никакой ценности бумаги времен Каролингов – Карла Великого и его потомков.
Седовласый господин показал нам древние, зажатые между двумя стеклами полоски бумаги, потом из целой кипы писем, лежавших на его столе, вынул пять или шесть, написанных по-немецки, и дал нам прочесть. Одно, присланное из Англии, было на латыни, и он нам его перевел. В письмах содержались поздравления с этой ценной находкой – речь шла об этих самых полосках бумаги.
[45] Jaunakas Zinas (1911–1940) – одна из самых влиятельных ежедневных газет Латвии.
[46] В 1962 году Петр Крупников защитил диссертацию на соискание ученой степени кандидата исторических наук; называлась она «Легальная революционная пресса Латвии в период частичной стабилизации капитализма (1924–1929)».
[47] В профсоюзном движении Латвии в 1921 году произошел раскол: профсоюзы, контролируемые коммунистами, отделились от тех, которыми руководили социал-демократы. Здесь «левыми» именуются коммунистические, а «национальными» – социал-демократические профессиональные союзы.