А Арнет ждала.
Двадцать лет ожидания — и не вдали от любимого, а лицом к лицу... двадцать лет почти-близости... почти-близости, сводящей с ума... двадцать лет ежедневной надежды и безумной, нечеловеческой выдержки — улыбаться приветливо, говорить связно, толково и спокойно... и ничем, ничем, ничем себя не выдать!
— Я думаю, это и есть твой шанс, детка, — очень серьезно сказала Мавер. — Не упусти его.
Где-то там, в дальнем конце улицы пели трубы. Их голоса золотыми стрелами летели ввысь, и небесная синева распахивалась им навстречу. Теплый ветерок ласково касался лица, и слезы под его нежным касанием высыхали сами собой. Нет никакой нужды утирать их платком. Да женщина, стоящая возле окна, и вовсе позабыла о белоснежном кусочке шелка, судорожно зажатом в правой руке. Ей не было до него никакого дела. Только одно ее сейчас и занимало: пение труб, предвещавшее скорый отъезд короля — золотое, как поздняя осень.
О, Риэрн — это вам не Найлисс. Говорят, в Найлиссе зимы снежные, весны пронзительно знобкие, а осень так и вовсе бесстыжая — стоит холодному ветру ее обнять, и она тут же послушно оголяется, сбрасывая листву, не в силах дотерпеть, пока зима укроет дерзкую наготу ветвей от нескромных взглядов. Нет, осень в Риэрне — всего лишь кайма лета, пышная, яркая и очень, очень широкая. Не сразу и разберешь, где кончается подол лета и начинается его прекрасная оторочка. Лето перетекает в осень так незаметно, что иной раз едва к зиме и спохватишься, увидев, что осень не только наступила, но уже почти и прошла. Однако сегодняшний день не вызывал никаких сомнений. Он был осенним, явственно и непоправимо осенним. Солнце изливало из густой небесной синевы такие потоки тепла, что не всякому летнему часу под стать — и все же назвать этот час летним было невозможно. Осенним было пение труб, мерцающее в сиянии дня, и запах цветов, устилающих мостовую, был тоже осенним, одуряюще тяжелым. Цветы, раздавленные могучими копытами, и не могут пахнуть иначе. Цветы, почти сплошь алые и желтые — а как же иначе? Ведь это же поистине королевское удовольствие — попирать копытами своего коня герб давних и ненавистных соперников. Впрочем, почему только герб? Сначала в липкую грязь превратится алое и золотое... а потом настанет черед тех, кто его носит. Непременно настанет — а вы что подумали?
Пристальный взгляд заставил короля Иргитера поднять голову и обернуться. То, что он увидел, ему понравилось. У женщины, что неотрывно глядела из окна вослед своему королю, слезы так и струились по щекам. Иргитер милостиво улыбнулся и даже соблаговолил поднять руку в приветственном жесте. Так и должны выглядеть лица истинных верноподданных перед разлукой с королем. О, конечно, до отъезда еще не день и не два... но скорбь должна охватывать их души заблаговременно.
Конь под венценосным седоком нетерпеливо всхрапнул, и Иргитер мигом выбросил из головы залитое слезами женское лицо. Однако хорошее настроение не покидало его еще долго — и уж за поворот он направил своего коня, находясь в самом что ни на есть приятном расположении духа.
Только тогда — и то не сразу — женщина осмелилась отойти от окна в прохладную глубину комнаты, сбросить праздничную, черную с серебром, накидку и дать волю слезам уже по-настоящему.
— Успокойся, Нериаль, дорогая. — Муж поспешил обнять ее, прижать к себе, его пальцы гладили ее волосы, но она ничего не могла с собой поделать.
— Он уезжает, — шептала Нериаль дрожащими губами, — он действительно уезжает... Энги, это правда, он уезжает...
Энги печально улыбнулся и еще крепче прижал к себе жену. Энги — и никак иначе... вот уже двадцать лет, как Энги... это в детстве он всех и каждого просил называть себя полным именем — а теперь им лучше не зваться. Лучше и вообще забыть, что оно существует.
В отличие от его уезжающего величества короля Иргитера, Энги не обманывался ни трепетом жены, ни ее слезами. Уж он-то знал: соленые дорожки на щеках Нериаль — это слезы счастья. От горя Нериаль не плакала никогда. Во всяком случае, с тех пор, как их старший сын был казнен по обвинению в непочтительности к королевской особе, так и не дожив до своей пятнадцатой весны.
— Поверить не могу... — шептала Нериаль, комкая ни в чем не повинный платок. — Он ведь и в самом деле уезжает... да благословят боги найлисского мальчика!
Энги почувствовал, что еще минута — и у него с самого потекут слезы. Мальчик! Король, сумевший склонить степь к миру, уж всяко не мальчик. Мальчики не зажигают беглые огни, призывая королей на Большой Совет. Просто Лерметт, по слухам, хорошо если на год-два старше их с Нериаль младшего сына, Тенгита... а кем еще может быть ровесник сына для матери? Любимого сына... их младшенького... последнего... единственного... Это воля Лерметта заставляет Иргитера отбыть из Риэрна — так пусть же Боги и в самом деле благословят найлисского мальчика во всех его начинаниях!
Дрожь Нериаль мало-помалу притихла. Энги наклонился и коснулся губами седой пряди, берущей начало у левого виска жены. Вот оно где, черное с серебром — настоящее, неподдельное, не оскверненное ухищрениями геральдики.
— Успокойся, любовь моя, — промолвил Энги. — Он ведь и в самом деле уезжает.
Нериаль утерла слезы и вновь приникла лицом к груди мужа.
— Я так счастлива, — выдохнула она. — Уезжает... может, месяца на два...
— Дольше, — уверенно посулил Энги. — Гораздо дольше.
Кто-нибудь излишне дотошный мог бы упрекнуть его, что он смотрит не на жену, а на стенку — да разве любящие супруги так поступают? Но в том-то и дело, что Нериаль смотрела на ту же самую стенку, а вовсе не на мужа. На стенку, сплошь завешенную прихотливыми драпировками. Но даже если и сорвать с нее все эти расшитые тряпки, ничего не случится. Даже самый излишне дотошный придира, будь он хоть семи пядей во лбу, и то не сможет обнаружить хитроумно укрытую потайную дверь — ту, что ведет в совсем уже потайные покои... туда, где в эту минуту тоже велся разговор и смыкались объятия. Вот только Тенгиту, лежавшему сейчас в супружеской постели, едва сровнялось двадцать — а потому и разговор был совершенно другим, и объятия — тоже.
— Ты — чудовище, — шептал он на ухо жене, откидывая с ее лба влажную прядь золотистых волос. — Ты мое восхитительное любимое чудовище.
— Почему чудовище? — смеялась Лэрни. И снова, как всегда, от ее смеха у Тенгита перехватывало горло. Счастье, острое, как нож, запретное счастье пронизывало его до глубины души, истаивая и рассыпаясь сияющими брызгами, от которых все его тело делалось трепещущим и невесомым, как радуга. Он знал, что жизнь готов отдать, чтобы Лэрни смеялась... а уж наговорить ради этого всяческих глупостей и вовсе проще простого.
— Потому что только чудовище может полюбить своего извечного врага, — плутовски ухмыльнулся Тенгит. — Исконного. Ужас какой. И поделом мне. Я люблю чудовище.
— Да? — притворно возмутилась Лэрни, рывком отбрасывая одеяло. — А сам-то ты тогда кто?
— А я — нет, — еще шире ухмыльнулся Тенгит. — Я-то сразу понял, что ты мне не враг. Сразу, как увидел. С первого взгляда.
Он говорил чистую правду. Так оно и было — сразу, с первого взгляда. Как только он, дальний родич королевского дома, плоть от плоти черно-серебряных, увидел девушку из рода ало-золотых... как только увидел золото ее волос, льющееся по алому плащу...
— Так что я не чудовище, — вздохнул Тенгит. — Я всего-навсего герой.
— Это еще почему? — расхохоталась Лэрни.
— Потому что я люблю чудовище, — скромно потупился Тенгит. — Думаешь, у кого попало на это храбрости хватит?
— Если мне память не изменяет, — ехидно прищурилась Лэрни, — во всех сказках герои поступают с чудовищами как-то совсем по-другому.