— Я не молчу, — зевнув, возразил Лерметт. — Я сплю.
Когда Лерметт говорил Эннеари, что опасается за судьбу своего посольства, то сказал чистую правду — однако, как это среди послов водится, далеко не всю. О да, он действительно боялся, даже еще и сейчас, сморозить что-нибудь этакое, отчего все его усилия пойдут прахом. Но ничуть не меньше он опасался другого. Лерметт не впервой ездил с посольством и знал лучше, чем ему хотелось бы, от какой подчас ничтожной мелочи, от какой мерзкой или, наоборот, благосклонной усмешки удачи может зависеть судьба самого продуманного договора. Не всегда правители и дипломаты решают участь народов. Бывает ведь, что и народы по-своему распоряжаются участью правителей и их посланников. Да разве только народы! Довольно одного враждебно настроенного мерзавца или благонамеренного дурня, чтобы соглашение осталось неподписанным. А хоть бы и подписанным — будет ли оно соблюдено? И если даже да, то как именно? Несмотря на свои юные годы, Лерметт знал, что над судьбой своего посольства он не полновластен. Да, конечно, он сделает все, на что только способен — нет, попросту все, способен он на это или нет. Однако если ему и посчастливится достичь успеха, окончательная судьба этого успеха будет решаться не во время предстоящей ему встречи с королем эльфов, а здесь и сейчас. В Луговине. Мысли эти он постарался изгнать из головы, едва только они туда пришли — ничто так не обессиливает, как размышления о том, что ты не сможешь исправить, даже если очень захочешь, особенно когда оно еще толком и не определилось. Лерметт не мог позволить себе подобных размышлений. Ему нужны были все его силы, сколько их есть — и сколько их нет, тоже. Он велел себе отдаться на волю усталости, позволить сну сморить себя, а наутро проснуться и не забивать себе голову мыслями о том, что оставил за спиной — и ему это удалось.
Но вне зависимости от того, думал об этом Лерметт или уже нет, а окончательная судьба его переговоров решалась именно в Луговине — в тот самый момент, когда он ехал бок о бок с Арьеном и рассуждал о вывертнях и покупке лошадей.
О здешних лошадях, их статях, а также способах их покупки и продажи — а значит, и о том, что такое ленгра и зачем она нужна — Лерметт был осведомлен неплохо. Однако при виде ленгры шириной в две ладони от пальцев до запястья даже и он бы удивился. Возможно, еще и высказался бы — к примеру, в том смысле, что ленту такой ширины на лошадь и надеть-то неудобно: мигом сомнется, стоит только животине начать двигаться. Однако лошадь, с чьей шеи свисала упомянутая ленгра, не могла двинуться никуда. Она молча смотрела своими раскосыми деревянными глазами с главного опорного столба Общинного Дома Луговины. Навряд ли ее хоть самую малость беспокоила ширина пестрополосой ленты, на которой покачивался общинный кошель. Скорее уж ее удивило бы (будь она, конечно, способна удивляться) то, что с этим кошелем происходило. Деревянные глаза очень часто видели, как в кошель кладут деньги, и очень редко — как их оттуда вынимают. Очень уж ладно обустроена была жизнь в Луговине — вот надобности и не возникало.
Однако сегодня речь шла именно насчет обустройства — а кое для кого и о жизни. Хороший лекарь недешево стоит. Конечно, не так, как сожженный дом заново отстроить, но... эх, да что там говорить! Папаша Госс, мельник, потирая свою лысую, как коленка, голову, в который уже раз принимался бранить себя, что позволил уехать давешнему остроухому — и в который раз приходил к выводу, что брань это зряшняя, а поступил он вовсе даже правильно. Оно конечно, эльфы умеют исцелять, как никто другой — вот хотя бы прошлым летом, когда у маленькой Шени гнилая горячка была, заезжий эльф ее прямо-таки с того света выволок. Что бы сегодняшнего лучника за шиворот сграбастать: лечи, дескать, кого твои дружки подранили! Вот только не дружки они ему вовсе... так и незачем парня такими словами обижать. А лечить... нет, он бы не отказался. Ни за что бы не отказался. Такой, как он, скорей уж даст себе уши обтесать, чем откажется... и скольких бы он сумел вылечить прежде, чем свалиться замертво? На него посмотреть, так после мучнистой хворобы, и то краше выглядят: весь белый, под глазами черно, скулы вперед выехали, будто друг дружку обогнать стараются... эк досталось бедолаге! А ведь эльфы — народ живучий... не-е-ет, ежели остроухий с лица на воскресшего покойника похож, лекарь из него никакой — ему и самому лекарь нужен. Возись с ним потом, с сомлевшим. Когда бы еще знать, что с сомлевшими эльфами делать надлежит — так ведь не знает никто. Нет уж, пусть себе едет за свой перевал — хлопот меньше. Вот старуху Берник он исцелил — и низкий ему поклон, и довольно с него, и пусть себе едет. А если и вовсе правду сказать, то, что он сделал, на свой лад не меньше исцеления потянет. Как знать, сколько бы народу околдованные своими стрелами положили? Может, что и всех... да нет, не может — наверняка. А маг бы им заклятиями своими поспособствовал. Как его остроухий на стрелу взял, а! Нет, без него бы всем только и делать, что пропадать... он всех спас... он — и еще приятель его. Это ведь приятель вывертня распознал. Когда бы не он... папашу Госса продрал мороз при мысли о том, как недалеко уже было до резни. Навряд ли жители Луговины, сотворив, смогли бы забыть такое. А уж каково потом с разъяренными эльфами разбираться... да нет, ну его совсем! Обошлось, и ладно. Хватит в мыслях перебирать то, чего не случилось. Страшно ведь даже и подумать.
Впрочем, думать о том, что успело случиться, тоже было не сладко.
Сколько же эти из ума вон околдованные набезобразить успели! Немало травы сеном станет, пока все уладится... и опять же не само собой. Это дождик сверху сам собой капает, а сгоревший дом сам собой не строится. И за какие грехи нанесло в Луговину полоумных эльфов, да еще вместе с вывертнем, чтоб его на том свете ежеденно гниломордые зайцы бодали! Пришла беда — не дождем, не ветром, а лихим человеком. Нет, бывали и раньше в Луговине больные, кто же спорит, и раненые тоже, да и погорельцы случались... но ведь не по стольку же сразу! Оно конечно, приятель того остроухого помощь обещал. Вот кто хочет, тот может ему и не верить, а папаша Госс — верит. Верит, и все тут. Парнишка — кремень. Как сказал, так и будет. Опять же и на лицо, и по обиходу видать — не из простых. Значит, и впрямь какие-никакие связи в столице у него быть обязаны. Сказал, что не от наместника даже, а от самого короля Луговине вспоможение будет — значит, будет, и отрезано. Нет, верить ему папаша Госс верит... а только король далеко, а осень близко. А следом за осенью и зима. Пока там еще казначей брюхастый в столице ворохнется — что же, так теперь денежек королевских и дожидаться? Неровен час, этак прождешься. Ежели на завтрашний день надеяться, так и без крова останешься, и без еды... одним словом, вспоможение королевское еще когда приспеет, а кошель общинный выворачивать надобно сейчас.
Хранителям кошеля по такому случаю полагалось бы в три ручья рыдать — однако вид они имели хоть и печальный, а все же горделивый. Оно и немудрено по малолетству. Ведь не всякого Хранителем кошеля выбирают после дожинок, а того, кто заслужил. В этом году со стороны мужчин выбрали шестилетнего Гилли, который внучку шорника из запруды вытащил, когда она туда свалилась. Едва-едва сам плавать умел, а вытащил. А от женщин Хранительницей кошеля оказалась двенадцатилетняя Иллиста — именно ее пряжу признали самой тонкой и ровной. Ишь, вытянулись по струночке — лишний раз нос не почешут ради пущей важности. Детишки, что с них взять. Гилли ведь и сам погорелец, и глазенки у него на мокром месте — а все едино важничает. Хоть и горько, а поневоле смех разбирает, на него глядючи. Это и хорошо, что смех. Смех, он удачу за собой ведет. Может, и впрямь ради этого смеха да по малолетству Хранителей удача расщедрится? Деньги — дело хорошее, а только если поверх этих денег еще и везенье свою долю кинет, оно завсегда лучше.
Дверь Общинного Дома приоткрылась, и папаша Госс мимолетно удивился: кто еще может заявиться, когда все и так собрались? Однако удивление мигом угасло, сменившись чем-то тягостным, навроде больного зуба: не то ноет, не то шатается... то ли припарку ставить, то ли драть его изо рта вон — этак сразу и не разберешь. И что сейчас делать, тоже с ходу не разберешь. За всеми бедами напрочь из головы повылетело, что суланского купца со дня на день ожидать надо. Вот он и приехал... выбрал, что называется, времечко! Хоть бы неделей позже, когда страсти поулягутся... а сейчас — ну до него ли сейчас людям? Право слово, ну что бы старине Ориту задержаться в своем Сулане! Хоть он и ездит в Луговину вот уже, почитай, два десятка лет, хоть и обвыклись с ним люди, хоть и радуются всякий раз его появлению — а только на сей раз никто его привечать не станет. Не все добро ветром расточилось, хватит и на торговлю... оно бы, глядишь, и на разживу пошло — а только над свежим пепелищем не торгуют. И надумай Орит хоть словечком обмолвиться...
Однако Орит и в мыслях не держал говорить ничего подобного. Он широким шагом пересек Общинный Дом, не останавливаясь, чтобы глянуть на недружелюбно замолкнувших обитателей Луговины, воздвигся над Хранителями, сунул свою громадную лапищу в поясную кису, а потом, повернув руку деньгами вниз и прикрыв ее другой ладонью, как заповедано обычаем, решительно высыпал свой дар в общинный кошель.
Общий вздох ветром пронесся по Дому, напрочь сдувая недавнее глухое недовольство.
Папаша Госс едва не крякнул, завидев, как резко дернулся вниз кошель в ручонках Шени. Ай да Орит! Оно конечно, сколько суланец денег положил, папаше Госсу было не разобрать — так ведь этого никому видеть и не положено. Никому и никогда. Общинный кошель недаром ведь еще и совестным именуется: клади, сколько совесть велит — и бери, сколько совесть дозволит. Нельзя подсматривать, кто сколько в совестный кошель кладет... так ведь папаше Госсу и подсматривать нужды нет. Денег он, что ли, на своем веку не видал? В руках не держал? Можно подумать, он не знает, сколько отсыпать надобно, чтобы кошель вот этак вниз повело? Ай да Орит! Не иначе, весь свой неразменный запас, как есть, в кошель ухнул. Все, что опытный купец на крайнюю надобность про запас держит: на случай покражи... или ежели телега, к примеру, сломается в дороге, а то и лошадь захворает. Да, на то похоже. Ничего не скажешь, все-таки Орит — правильный мужик... и торговец тоже правильный. Ясное дело, на чужой беде не в одну, а в три выгоды нажиться можно — вот только это будет твоя последняя нажива в здешних краях. Люди никогда не забудут, что ты на их слезах свою корысть взять не побрезговал. А вот если ты в их горе свою подмогу вложишь, этого тебе тоже не позабудут. Кто его знает, от сердца Орит в кошель отсыпал или от ума — поступил-то он всяко правильно. Так что напрасно папаша Госс полагал, будто Орит окажется нежеланным гостем. Пойдет у него и на сей раз торговля — и не далее как завтра, едва только рассвет забелеет! Другое дело, что прибыли Ориту в этом году с Луговины не видать, как правому уху левого — если и не проторгуется, так только-только убыток покроет. Зато в следующем году ему всякий предложит с походом, а запросит со сбросом. Экий суланец, однако, хват!
— Легко ли доехать довелось? — приветливо окликнул Орита шорник Эптала на правах самого старшего.
Папаша Госс удовлетворенно хмыкнул. Нет, определенно жизнь налаживается. И Орит приехал, получается, очень даже ко времени. Хотя лучше бы ему приехать неделей раньше. При всяком купце беспременно охрана своя имеется — ну, и Орит по этой части тоже ведь не хуже людей. Такие при нем парни состоят — ух! Навроде ремней сыромятных. На хорошем солнышке кого хочешь удавят, а сами нипочем не порвутся. Окажись они тут чуток пораньше, так может, и лучнику остроухому сегодня и делать бы нечего. И народу бы меньше в погорельцах оказалось. Эх, припозднились охраннички купеческие! Вот бы кому на околдованных навалиться... если бы только те их до себя допустили. А ведь не допустили бы. С чего бы полоумным эльфам в рукопашную лезть, когда луки их клятые при них? Они хоть и полоумные, да не настолько. Остроухие бы охрану купцову в три потяга тетивы прикончили. Нет, хорошо все-таки, что Орит только сегодня к вечеру объявился. И товар его цел и невредим, и люди его живы, и сам суланец в полном здравии и при своем интересе. А это всяко лучше, чем разграбленный обоз и мертвый купец. Вовсе даже незачем суланцу помирать. Орит — мужик правильный.
А вот про племянничка его, Ирника, ничего такого не скажешь. И за что только Ориту этакое несчастье привалило? Орита в Луговине знали давно, с тех еще пор, когда он не на повозках товар возил, а самолично с коробом за плечами таскался. Ирник впервые при нем объявился в прошлом году — но и этого единственного его посещения жителям Луговины с лихвой достало, чтобы понять, каков из себя найлисский племянник почтенного суланца. Орит о своем родиче, ясное дело, не распространялся, да и охраннички рты на замке держали — и все равно еще до его отъезда местные невесть каким способом проведали самомалейшие подробности семейной истории суланского купца. Каким образом подробности всегда в таких случаях всплывают, хотя никто о них и словом не обмолвился, откуда берутся слухи и пересуды, а главное, почему эти слухи всякий раз оказываются верными, понять решительно невозможно. Не иначе, как по волшебству — хотя природу этого волшебства ни один маг покуда не разгадал.
При мысли о купцовом племянничке папаша Госс досадливо покачал головой. Он-то сразу разгадал, что за зелье этот Ирник, сразу, еще прежде того, как слухи пошли. Был этот Ирник дураком, неудачником и завистником. Вечное его невезение объяснялось просто: слишком уж ему не терпелось заполучить все и сразу. Он даже не давал себе труда призадуматься, вправду ли ему нужно то, чего он хочет. Одним словом, зарился на кусок больше рта — а если подумать, так и больше брюха. А если через меру разинуть рот, туда всякая жаба наплюет. Именно так судьба и поступает с такими, как Ирник. Завистникам не просто не везет — им не везет на один и тот же лад: судорожно пытаясь заглотить больше, чем могут, они теряют и то, что имели. Главное, что Ирник потерял сразу и бесповоротно, так это доброе имя — а кто же станет с тобой связываться, коли о тебе дурная слава пошла? Ни тебе крупных сделок, ни доверия среди достойных людей. Одна только честь, что дядюшка у тебя суланский купец — а сам-то ты кто? Значит, остается вести дела со всяческим отребьем — а оно, отребье, мошенничать получше твоего умеет. Оно в этом ремесле пораньше навострилось, чем ты и на свет-то родился — так-то, племянничек. Опять же и у отребья свое достоинство есть, и блюдет его вся эта шелупонь свирепо и нерушимо. И таких, как ты, бьет люто за первую же попытку обмануть своих. Так что тебе остается, господин завистник? Свинец в кости игральные заливать? На это тоже умение нужно. А уж садиться играть с теми, кто это умеет... не только без штанов — без подштанников прочь пойдешь всему городу на радость. Краденое перекупать? Так ведь и тут не без хитрости. Надо же понимать, где ворованным тряпьем трясти! Потому как если обокраденные приметят — так в обмолот возьмут, что скажи спасибо всем богам, если от тебя хоть солома останется. Мать и сестру обокрасть, ясное дело, ума не надо — вот только мать и брату нажаловаться может... и прости-прощай, прежнее беззаботное житье! Таскайся по буеракам да колдобинам вслед за повозкой и думу думай, как теперь быть — только вот не надумаешь ничего. С повозки хоть малость товара стянуть да у дядюшки за спиной продать тоже не получится — и сам дядюшка не промах, а уж охраннички его подручные не иначе, как по четыре глаза имеют. Вот и получается, господин племянник, что никакой ты не господин, и век свой тебе вековать при повозках обслугой — потому как нипочем тебе дядюшка не поверит и на самую малую малость. Он ведь из ума еще не выжил.
Папаша Госс сочувственно вздохнул. Экую головную боль взвалил на себя Орит, забрав у вдовой сестры ее непутевого сынка! С таким дурнем хоть всю жизнь промаешься, а на ум его не наставишь. Ирника в Луговине невзлюбили сразу и крепко — может, как раз оттого, что Орита душевно уважали. Странно все-таки жизнь складывается: Орита, хоть и суланец он, считали в Луговине почти своим, зато племянничек его, даром что уроженец Найлисса, был единодушно признан чужаком, наволочью приблудной. Суланцев частенько дразнят сырами... ну что ж, все верно: Орит хоть и суланский, да сыр — а Ирник хоть и найлисская, а плесень. И как всякая плесень, повсюду пролезет, стоит самую малость недоглядеть. Никуда от него не денешься. Вот только господин Орит из Общинного Дома вышел повозки свои да лошадей на ночлег пристроить, а племянничек его уже тут как тут. Сам сбежал от дела тихомолком или Орит его прогнал, чтоб под руками не путался — какая разница? И того уже довольно, что здесь он, разлюбезный. Явился незван, как похмелье, да и сидит себе, разглагольствует... языком-то он, и верно, и пахарь, и косарь... ишь как разошелся, хвороба дурная! Век бы тебя, голубчик, не видеть и голоска твоего приторного не слышать — потому как ежели прислушаться... что-о-о?!
Папаша Госс не поверил собственным ушам.
Что... что эта полова пустая такое говорит?!
И ведь что страшно — не просто говорит, так ведь еще и слушают его. Самые что ни на есть молодые, для которых такие речи — сплошная отрава. Покуда детишки о своем шумят, а степенные о своем степенствуют, юнцы-то и расслушались. И лица у них такие, что и не разберешь — то ли вприсмешку слушают, то ли, не приведи нелегкая, всерьез. А что бы им и не слушать? Парень-то — погань отменная, кто же спорит... да зато опытная. Свет повидал. В городах потерся, с дядюшкой суланским поездил, всяких небылиц нагляделся. Купцы, они чего только не видели. Ну, сам-то Ирник хоть и не купец, зато подручный... эх, вот слупить с тебя, с поганца, одежку твою купецкую — пусть бы все увидели, что ты из себя за чирей! А так оно вроде и незаметно. И слушают тебя, опытного, тертого и бывалого — вдруг да что умное скажешь... ну как же оно так получилось, что никто из рядом сидящих тебя за глотку не придавил?
— А чего им, остроухим — так все и спускать? — разглагольствовал меж тем Ирник. — Что бы их самих тем же куском не накормить?
Папаша Госс тяжело поднялся с лавки. Отсюда не докричаться, далековато получается, а вот подойти поближе да сунуть подлому сквернавцу промеж глаз...
— Ты про этот кусок и рта не найдешь, — отмолвил молоденький пастух. — Перевал пройти не велик труд, в особенности по левой стороне, а толку чуть. Долина, она ведь не по твоей, а по своей воле открывается. Что же, так и будешь до старости дурниной скакать да дубиной махать, ждать, покуда тебя, вояку, Долина впустит?
Госс перевел дыхание. Так-то, голубчик. Умы смущать тоже скверно — а только ничего из этой скверности не выйдет. Хотя за ту злобу, что ты походя в каждую чашку разливаешь, тебе так и так заедка полагается.
— Вот еще, до старости! — фыркнул Ирник. — Разве остроухие с вами обмена не ведут? Дядюшка мой вон сколько ихнего добра у вас закупает. В ту пору, как они товар свой менять соберутся, и подкараулить. Без дверей ведь из дому не выйдешь. Как они дверь из Долины откроют — тут-то и навалиться.
У папаши Госса не то, что дыхание — сердце занялось. Что значит — умишко, на пакости повадливый! Скоро же он догадался. И ведь верно догадался. Это может получиться. Это ведь очень даже может получиться. Не только тех, кто из Долины выйдет, врасплох подкараулить — если остроухие растеряются, дверь свою запереть не успеют... этак ведь и в саму Долину ворваться можно.
— Ты что это... — сдавленным, полусорванным голосом произнес папаша Госс, воздвигшись над купцовым племянничком. — Ты это что... Да ты... ты это как себе мыслишь такое?
Ответить Ирник не успел.
— А очень просто, — раздался насмешливый голос кузнецова сына, Ронне-маленького. — Берут трое парней господина Ирника заместо вывертня да и дуют в Долину. Там его соседи наши с дорогой душой пристрелят, а мы его потом назад на телеге привезем.
По Общинному дому плеснулся хохот.