Но даже котелок на таком костре не вскипятишь. Чтобы приготовить ужин, раскладывали «звездный», что-то там шипело на сковороде, пахло черемшой, заваркой лимонника. Старичок маркшейдер, улыбаясь чему-то, хлопотал у «звездного», подвигая полешки в середину, отклоняясь от стреляющих искр.
Кася всматривалась со своей постели, устроенной на лапнике, в фигуры у костра, находила красное от огня лицо мужа. «Смелое лицо, и что-то вместе с тем в нем беззащитное», — думала она, невольно любуясь твердыми губами мужа, развернутой статью плеч, ловкими крупными руками, мелькавшими в свете пламени, помогал ли он развьючивать тюки или сдавал карты… За что полюбил? И что такое любовь? Кася не находила в своем сердце ни благодарности, ни гордости — только удивление тем невероятным переменам, какие начались в ее жизни после встречи в гостинице «Русь». «Я крест за вас положу, — сказал, — на колени всех поставлю перед вами». И ведь поставит. Только от чего так пусто?..
Ни обиды не вспоминались, ни растущее богатство не радовало. Она вся сосредоточилась на себе.
В те редкие ночи, какие они с мужем проводили вместе, он шептал ей, утомленной и печальной: «Я еще не смею верить, не смею быть счастливым. Но я еще скажу тебе все слова восторга и благодарности, которых ты достойна». Да так как-то и не собрался.
Малиновая суглица костра утихала, меркла: все реже пробегали по ней переливы пламени, гуще покрывал ее сединой пушистый пепел. Кася незаметно поднялась и отошла в сторону, туда, где с края холма открывалось под ногами взволнованное и застывшее море гладких вершин.
На горизонте медленно всплывал красный месяц. Он делался все бледнее и бледнее, по мере того как поднимался выше, отдавая свой свет пространству между небом и землей, затопляя его серебристой голубизной.
Широкая пологая долина справа была вся открыта. По ней, не торопясь, там и сям передвигались стада и табуны — ночная пастьба. Месяц бессчетно отражался в извилинах речек и озер. Испуганно крикнула разбуженная чем-то утка в молодом камыше и просвистела куда-то, хорошо видная, перечеркнув на мгновение месяц. Где-то высоко, в сиянии неба курлыкнули журушки.
…Неужели теперь всегда будет так пусто?
Глава вторая
Иван принадлежал к той немногочисленной, но заметной в крестьянстве части людей, которые, восприняв и впитав в себя черты своей среды, как положительные, так и отрицательные, будучи связанными с ней родственными корнями, обычаями, воспоминаниями и устоями, все-таки уже из нее вон глядят, сначала подсознательно, а потом уже и обдуманно ищут себе новой дороги, надеясь только на собственные силы, на случай, на то, что щекотливая, манящая тревожность, поселившаяся в них, воплотится во что-то более основательное и стоящее, чем ковырянье на земельном наделе, скудно, внатяжку отдаривающее вложенный в него труд. Иван никогда не слыхивал от родни таких слов, как поиск лучшей доли и иной судьбы, хотя давно, еще за несколько до него поколений началось в их роду брожение, мешавшее предкам Ивана смирно проживать отпущенные богом дни, истощая себя в покорстве заботам, извечно повторяющимся, как извечно вновь и вновь возрождалась в них вера, что когда-то, может быть скоро, чья-то милость вознаградит их терпение, добросовестное рабство и безмолвие, с каким подчинялись они неизбежности своих концов.
Всяк крестится, да не всяк молится… В детстве доходили до Ивана смутные, отрывочные преданья, с оханьем, пугливым шепотком, рассказанные бабкой Сороней на печке о прапрадедах, которые, отпущенные на оброк, сколотили было после воли деньжонок на мельницу, да разорились: то ли просчитались в чем-то, то ли были обмануты хозяевами аренды. Тогда кинулись всей огромной семьей, всем обозом из плачущих баб и ребятишек в сибирские снега, в неизвестность, выдюжили страсти переселения, но уже на месте не сладились меж собой, делиться начали: братья, сыновья, забирая свои части, уходили и гинули со своими потомками где-то в одиночку, не поддержанные взаимным советом да приглядом, мерли от холодов, от пьянства, от болезней, так мерли, что и фамилия утратилась.
Но пожалел бог: род не извелся вконец, уцелел один его росточек, который стал прозываться Тунгусовым, по имени речки, на берегах которой ставили заимки, делали корчевки, снова бередили землю пахотой, надеясь на единственное, что умели всегда, — вырастить хлеб.
Неожиданные летние разливы рек уничтожали возделанную пашню, а дожди, которые принимались идти в июле по три недели подряд, губили сена и сжатую в снопы озимую рожь.
Хлеб держали в зародах до морозов, как привыкли. А морозы тут рано настают. Началась зима — молотят, а хвать — веять-то нельзя: целыми месяцами безветрие, семена получаются сорные. Все непривычно, неудобно, не угадаешь, как и приноровиться, оттого плоды трудов малые, хотя старания и упорства прикладывали много, не ленились.
Наконец научились, выбирая участки лесов под пашню, смотреть, чтоб лес был пусть густой, но мелкий, смешанный. Если к сосняку присоединилась белая ольха, — значит, почва самая лучшая. Если выросли ель с березой, для хлеба тоже будет хорошо, но похуже. А ельник обходи, там земля непригодная, сырая.
Научились выбирать место такое, чтоб склон был на юг да текла бы там речка или лежало озерцо, — место будет незяблое.
Целую науку в Сибири заново превзошли, оттого и смотрели на хлебный стол как на божий престол.
Но выжили!.. От того росточка тунгусовского затеплилась и Иванова жизнь. И была у него теперь родня по сибирским деревням, окрепла она, опять расплодилась и крестьянствовала, как некогда в позабытых ею российских местах.
Прибыли вместе с переселенцами воробьи и тараканы, ранее в этих краях совершенно неизвестные. Воробьи обжили подоловки и застрехи, тараканы устроились, как им полагается, в запечках, сильно изумляя и даже пугая маньчжуров и гольдов. Впрочем, они быстро привыкли.
Земля принадлежала обществу, хотя наделы и переходили по наследству в третье и даже четвертое поколение. Продать же можно было только строения. А кому они нужны тут? Разве только совсем уж безрукому? Кругом лесу полно.
Не чуяла бабка Сороня, что сеет дремотным своим словом в Ивановой душе, какие цепкие семена бросает в нее. И сам он не догадывался, когда взойдут они и каким цветом отзовутся. Только с детства росла в нем таимая до поры мечта, что ему достанется прожить всю ту сласть и волю, в чаянии которых развеялись по сибирским просторам поколения пред-Тунгусовых. За их унижения и неотмщенные обиды сулит ему будущее золотую неведомую гору. Которую он одолеет!.. Не взойдет на нее — так вскарабкается, не вскарабкается — так всползет, а не всползет — так изгрызет ее, избуровит, а свою долю у жизни вырвет, отнимет у проклятой не дающуюся в руки сладкую часть. Почему — другим, а не ему?.. Как отбившийся от слабеющей стаи молодой волчок, он будет охотиться за своей судьбой в одиночку и настигнет ее, подомнет, вопьется — не оторвешь!
— Так все бедные были и несчастные? — спрашивал Иван бабку.
— Неужель счастливые? Захужели совсем. Бывало, свекор так и скажет: «Иль хуже нас еще кто есть?»
Все терпение его дедов, дядьев и прадедов, их забитость и невезиха обернулись в нем мстительностью, хранимой до поры решимостью расквитаться с судьбой за то, что недодала, за все тычки, какие она роду их посылала.
Одним оставляют предки богатство, из поколения в поколение скопленное и умноженное, другим ученость да звание дворянское, третьим связи, которые тоже не последнее дело. Почему ему, Ивану, только память об обидах и бесплодной трате сил? Кто-то в их роду должен эту линию через колено переломить, переиначить закон роковой? У кошки котя и то дитя, а они, Тунгусовы, у судьбы все пасынки. Сколько можно?
Рос Иван, а мечта не иссякала, не забывалась, не стала бледнее. Вроде уж и не мечта была, а одно ожесточение, и похоже оно было на то мучительство хрипящее, с каким валил и мял он в стогах девок, загулявшихся после сенокоса.
Такая силища в нем бродила, что порой самому страшновато было ее сознавать. Глушил мысли, не давал распылаться желаниям, чтоб до сроку не истерзать себя ими, не испепелить несбыточностью.
Еще подростком приставал несколько раз к золотничникам, лазил с ними по отвалам, но понял, что это то же самое, что плугом взмет ковырять. Чего там разыщешь? Работа сезонная, нищенская, для слабосильных да робких. На прииски идут большей частью поселенцы и замотавшиеся крестьяне. Промысел-то уж больно неосновательный! Можно за неделю богачом сделаться, можно всю жизнь в опорках остаться. А он разве такой? Ему голод не живот мучает, а сердце. Попадись удача, он ее, стерву, так… он так ее… Иван сжимал кулаки и задыхался, думая об этом. Он не будет портянки из бархата вертеть, лисью шубу по грязи волочить. Нет, он в город подастся, на сторону, он дело там подберет подходящее, чтоб удача пухла, как девка, в стогу под Иваном побывавшая.
Взойдя в возраст, не женился, сопливых да ссаных не разводил, берег себя, будто знал заранее, что молодая ярая сила тоже капитал, который попусту, зря растрачивать негоже, глупо. Кто в дорогу на гору собрался, гири на ноги не навешивает.
Охальником по-настоящему, конечно, не был. Наоборот, будущая женитьба представлялась ему особо ответственным шагом. По разумению Ивана, человек проживает не только свою, отпущенную ему, жизнь, он живет еще и жизнью рода, его невоплощенными в отведенное время чаяниями, а кроме того, человек приуготовляет поступками своими, строем души и совести судьбы своих потомков, даже и в далеких будущих поколениях. Когда Иван до этого додумался, весело ему сделалось и гордо, и смелости еще прибавилось. Уверен был в себе: надо будет — не промахнется. Кому чего из Тунгусовых не досталось, к нему соберется, а уж он укрепу настоящую сотворит и дальше передаст. Так что к возможному потомству Иван относился осмотрительно.