В поздней маленькой повести «Табор» Ямпольский написал: «Нет и не будет уже никогда на Украине хоральных синагог, хедеров, обрезаний, помолвок под бархатным балдахином, золотых и бриллиантовых свадеб, голодания до первой звезды судного дня Йомкипур и веселого хмельного праздника Симхестойре».
Но и сама «Ярмарка», осторожно вписанная в историческую реальность — между русско-японской войной («Господин Дыхес продал все гнилое мыло на войну») и первой русской революцией, — не столько воспоминание, сколько поэтическая фантазия очень богатого и очень изысканного воображения.
Художнику известно: искусство выше политики, даже большой и кичливой. Творения искусства, переживая творца, впитывают новые настроения, вдруг перелицуются или перекрасятся. Но кто прочел «Ярмарку»? Редкие экземпляры дотянули до наших дней и не рассыпались.
«Ярмарка» — первый раздел этой книги. Во втором — лучшие новеллы автора, а новеллист он был замечательный. Часть из них публикуется впервые. Третий раздел — «Последняя встреча с Василием Гроссманом». Как раньше говорили: мемуар. Сперва ходил по бывшей стране счастья самиздатом, в 1976 году попал на Запад и появился в «Континенте».
Вот такая книга. Попытка избранного, три грани сверкающего дарования Бориса Ямпольского.
Борис Самойлович Ямпольский родился 8 (21) августа 1912 года в Белой Церкви, о которой энциклопедия сообщает: «В XIX в. — крупный торгово-ярмарочный пункт». В анкетах писал: в семье служащего. По свидетельству старшей сестры Фани Самойловны, отец работал на мельнице, а у матери был небольшой магазин, где торговали платками. «Вы видите этот клетчатый платок? — говорит в «Ярмарке» уличная торговка. — Спите на нем, кушайте на нем, заворачивайте в него детей, варите в нем, пеките в нем, целуйтесь в нем — ему ничего не будет». И спали, и кушали, и заворачивали... Детей было шестеро; младший — Борис.
Он должен был стать еврейским писателем. Но... к тому времени, как он родился, ни деда, ни бабки, говоривших на идиш, не было. В потоке русской речи, звучавшей в доме, проблескивали еврейские, украинские, польские словечки. Новое поколение стремилось к ассимиляции, связывая с ней равноправное будущее. «Вы знаете язык? — Только акцент» («Диалоги»). Русский писатель-еврей, Ямпольский гордился своим акцентом и боялся его.
Однажды, в послесталинские годы, он попросил товарища, поэта А. Межирова, прочесть вместо него на вечере речь в честь Андрея Платонова. Он объяснил просьбу тем, что акцент и что болят зубы. А когда болят зубы, акцент усиливается. Но дело было не в акценте: неприятностей избежать не удалось — в речи сквозила ненависть к палачам. Ямпольского вызвали в горком партии, угрожали и предупреждали, и он даже сгоряча крикнул Межирову: «Ты продал меня КГБ!», а потом бросил ему в почтовый ящик письмо, где умолял о прощении за обидные, несправедливые слова.
В крохотном рассказе из московской жизни он назвал себя соглядатаем человеческим. Соглядатайство художника не профессия, а природа, и уходит корнями в детство. В «Ярмарке» читаем: «Я заглядывал в окна домов: кто-то, ударив картами по столу, взглянул на меня сверкнувшими глазами, кто-то плачущий, увидев, что я смотрю, плюнул на меня через окно, кто-то ругавшийся изругал и меня; вор, укравший подсвечник, заметив, что я подсмотрел, погнался за мною». Он смотрел, и это не нравилось человечеству.
«...Дом наш — как голубятня...» (Помните, у Кустодиева — «Голубой домик», очень похоже). Мальчик из дома-голубятни, мальчик с Голубиной улицы... В свои «ранние, нежные, светочувствительные годы» он был таким же и не таким, как все. Вот Фаня Самойловна помнит, что с ним было чудо. Однажды весной, в четыре с половиной года, он упал с дерева и потерял речь. (Тут вспоминается Пушкин: «...И вырвал грешный мой язык...») Мать безутешно рыдала. Речь вернулась к нему, и он сказал: «Не плачь, мама. Посмотри: светит солнце, цветы на ветках, поют птички» («...И жало мудрыя змеи в уста замершие мои...»). Может быть, так начинаются пророки?
В восемь лет он поцеловал девочку с красивым именем Стелла. Красивое имя всплывает в самой невероятной его новелле «Таганка», где о любви в барачной Москве скупо сказано такое, что никто не посмел.
Он рано научился читать — книги и географические карты. Играл в футбол, прыгал в речку Рось со мшистых скал, называвшихся «Голова» и «Монах». На антисемитский вопрос «Ты зачем Христа распял?» честно отвечал: «Я не пял». Хорошо учился, но не понимал математики. Любил сначала Жюля Верна и Луи Буссенара, а потом Толетого, Гоголя, Стендаля, еще позже — Бунина.
Имя Гоголя прозвучало снова. У Гоголя тройка, а в «Ярмарке» собачник-гецель с длинными намыленными петлями в руках: «И несется сумасшедшая коляска, полная затравленных глаз, — страшная собачья тюрьма, и только рев проносится по улице, да скрежет зубов о решетки, да клоки шерсти подхватывает ветер. Куда несешься ты, коляска?..»
Это образ еврейской судьбы.
...После революции его социальное происхождение было под подозрением. Его не хотели принимать в пионеры.
Маленьким мальчиком он боялся уснуть, чтобы не проспать мировую революцию. Нес плакат: «Школы стройте, тюрьмы сройте!» Смотрел — и вскоре заметил, что революция строит новые тюрьмы — покрепче и пострашней.
Начал печататься подростком — в 1927-м. Работал в Баку, в редакции газеты «Вышка». Здесь в шестнадцать лет под псевдонимом Бор. Северный выпустил очерк «Трагедия в ледяной пустыне» (1928), посвященный неуспеху полярной экспедиции Нобиле. Работал журналистом в Новокузнецке: в его романе «Знакомый город» из редакции рабочей газеты один за другим исчезают сотрудники. По-видимому, его тоже, еще в начале 30-х годов, допрашивали в Новокузнецком горНКВД: это было нелепо связано с тем, что его отец в молодости эмигрировал в Америку, но вернулся, стал реэмигрантом, значение этого слова ускользало от следователя. Ямпольский пытался постичь закономерность репрессивной системы: «Один день меня не было, и меня уже похоронили. Но почему пошла туда инструктор по кадрам, та, которая больше всех сделала, чтобы все остальные пошли туда, откуда не возвращаются, которая работала в таком контакте, в таком согласии и энтузиазме с теми, кто этим занимался, этого я не понимаю и никогда не пойму». И — еще: «Один знаменитый адвокат сказал мне: единственные дела, за которые я не берусь, — это невиновные, потому что оправдать невиновного невозможно».
Перед войной он окончил Литературный институт. Очень нуждался. Начал войну корреспондентом «Красной звезды», перешел в «Известия». Тремя изданиями вышел его очерк «Зеленая шинель» (1941,1942). Затем «Ярмарка» и книжка рассказов «Чужеземец» (1942). Затем в Саратове: «Люди стальной воли» (1943). Он был в осажденном Ленинграде, в партизанском отряде в Белоруссии. Его единственная награда от государства — медаль «Партизану Отечественной войны» I степени. Не за литературу. За личное мужество на оккупированной территории.
Гитлеровский юдоцид был для него потрясением, это видно в «Десяти лилипутах», «Чуде». В «Лилипутах» вечный цирк жизни быстро сгущается в трагедию. В кротких старческих лицах артистов, декламирующих пафосный текст, есть что-то героическое. Безумие оккупантов и зловещий поступок мещанина Барыги с его огромным сокрушающим опытом повиновения властям. А Бабий Яр — на расстоянии, чтобы глаза читателя могла освежить влага. Художник знает: множественность трагедий Освенцима, Катыни, Колымы, Бабьего Яра недоступна воображению и потому за пределами искусства. Как повторяла Ахматова:
...А следующая книга вышла после двенадцатилетнего перерыва: «Дорога испытаний» (1955). Затем: «Мальчик с Голубиной улицы» (1959), «Храбрый кролик и другие». Рассказы о зверях и птицах: «Детский мир» (1961), «Молодой человек» (1963), «Волшебный фонарь» (1967), «Карусель» (1969), несколько переизданий.
Снилось ли в страшном сне европейским художникам такое давление, какое тупо и гибельно оказывал на искусство большевизм? Все теперь позади. А сколько живых произведений подпорчено тем, что авторы были убеждены: режим вечен.
По свидетельству А. Межирова, у Ямпольского к началу послевоенного времени иллюзий не было. Он все понял. Утерянные иллюзии образовали вакуум, вакуум заполнился страхом. «Московскую улицу», опубликованную только в 1988-м, сравнивают с «Процессом» Кафки: герой, обозначенный буквой К., парализован страхом по-советски.
Автор «Московской улицы» был человеком храбрым, так есть ли здесь противоречие? Этот феномен раскрыт в стихах Бродского о Жукове: «Смело входили в чужие столицы, но возвращались в страхе в свою».
Трудно скрывать, что ненавидишь палаческий режим. Ямпольский говорил про собрания, куда вынужденно приходил: «Это помесь суда, панихиды и плахи». Он называл сталинского подручного Кагановича «пышным и жестоким фразером». Он написал про Суслова: «Чудовищное высокомерие временщика», и это значит, что он не принимал временность за вечность, знал: «откроются архивы, откроются доносы, все получит свою оценку». Это не смягчает его пессимизм: «Увы, прошло много веков жизни, но чему они научили? Очевидно, время, эта бесконечность опыта, которая могла бы, казалось, стать конденсированной мудростью, время не обладает способностью кого-нибудь чему-нибудь научить разумному. Все повторяется. И глупость, и тупость, и жестокость. Куриная слепота при ярком солнце». («Мысли после чтения одной статьи Андрея Платонова». )
Он был до конца предан своему искусству. Вот подслушал в новогодней очереди: «Дайте язык. Почему вы не даете язык? — Это бутафория. — Тогда дайте вот это заливное с крабом. — Это бутафория. — Ну вот эту индейку? — Это бутафория...» Вот списал с театральной афишки: «Оперетта «Улыбнись, Света», драма «Здравствуй, Катя». Вычитал в жалобной книге глазной больницы: «Двенадцать лет я был слепой, и вот в больнице сняли с глаз катаракту. Я стал зрячим. И что же я увидел в этой больнице? Безобразие. Вместо 3 кусков сахара дают 2».
И в каждой фразе его звук, акцент, его, как он сказал про Платонова, улавливаемая и неуловимая плазма.
Однажды я спросил о Гайдаре. Он мгновенно ответил: «Лакировщик номер один». Написал о Пришвине: «Он, как громадный лось, укрылся в лесу и питался почками».
Свои рассказы Ямпольский не датировал. (Не датированы они и в этой книге.) Его архив, если существует, неизвестно где. После того как у Василия Гроссмана арестовали рукопись романа, одинокий Борис Самойлович (горестный парадокс — родовой человек без семьи), заметая следы, панически пристраивал свои неопубликованные произведения разным лицам; дай Бог, чтобы всплыли, и — под его, а не под чужой фамилией. Неизвестно, где тысячи страниц рассказов, заметок, зарисовок этого соглядатая человеческого. Где три или даже четыре романа.
Будущим исследователям не позавидуешь. Что исследователи будут, сомневаться нельзя: уж очень значителен дар и весом вклад в литературу, покамест не осознанный нами.
Исследователи разберутся. Выяснят, кто на кого влиял и каким бы стал Ямпольский-новеллист, если бы, скажем, не «Темные аллеи». Для исследователей: том прозы Бунина, подаренный Борисом, у меня сохранился. Там есть его пометы — свидетельства пристального чтения.