Много раз он обращался к разъяснению этой мысли, в том числе и в первом параграфе Введения в «Идею истории», и кое-что действительно разъяснил, хотя и не до конца, ибо при интерпретации некоторых положений его доктрины до сих пор не утихают споры. В общих чертах содержание этой идеи кажется совершенно однозначным: история должна проникнуться философским самосознанием природы, метода и познавательных возможностей своих процедур, а философия в свою очередь — внести необходимые коррективы в свою теорию и метод, вобрав в себя опыт исторического мышления.
Философское осмысление практики исторического познания не может остаться без последствий и для самой философии — точно так же, как философское осмысление ньютоновского естествознания наложило неизгладимый отпечаток на всю традицию новой философии, начиная с Декарта.
Но по мере того как историческое мышление углубляется в философские основания своей собственной деятельности, претерпевает изменение и само понимание природы философии, которое все более проникается историзмом. «Сближение», таким образом, означает наведение моста с обеих сторон, со стороны истории и со стороны философии, а тем самым — коррелятивные изменения в интерпретации обоих видов познавательной деятельности. Такова общая идея и одновременно программа работы, выполнение которой охватило почти три десятилетия творческой деятельности Коллингвуда. Об основных этапах этой деятельности мы уже говорили. Перейдем теперь к анализу главного труда его жизни — «Идеи истории».
Львиную долю книги занимает исторический обзор основных этапов развития «идеи истории». Эволюция идеи истории показывает, насколько состояние исторической науки в тот или иной период зависело от философских предпосылок, молчаливо предполагавшихся или явно высказывавшихся историками. Коллингвуд выделяет три основные эпохи историографии: античную, христианскую и новую (последняя в свою очередь подразделяется на ряд периодов).
Античная историография черпала свои представления об общей природе исторического процесса и о человеке как действующем лице исторического процесса из соответствующих философско-мифологических предпосылок (античная философия исторически развивалась из мифологии и никогда не порывала с ней связи). Отсюда — и циклическая модель исторического изменения («миф вечного возвращения»), и упрощенно рационалистическая трактовка человеческих действий, и признание неизменной заданности характерологических свойств личности, то, что Коллингвуд называет «субстанциализмом» концепции человека.
Религиозно-философские установки христианства радикально преобразовали понимание человека, истории и человека в истории. Последствия этого преобразования оказали большое влияние на всю традицию европейского исторического мышления вплоть до ваших дней. Нет необходимости повторять здесь то, что читатель сможет прочитать сам, нам важно подчеркнуть лишь общую, сквозную идею, пожалуй, недостаточно рельефно выраженную в книге Коллингвуда просто потому, что автор не успел подготовить свою книгу к печати (об этом вообще не следует забывать при чтении).
Общая же идея состоит в том, чтобы проследить процесс изменения «абсолютных предпосылок» исторического мышления, абсолютных именно потому, что они безоговорочно принимаются историком как самоочевидное основание всего его дальнейшего труда, как общие рамки и принципы организации фактического материала. Чаще всего они даже не осознаются самим историком в этом своем качестве априорного оформления эмпирического содержания исследования, и анализ их выпадет на долю философа. Вот почему в «Идее истории» такое большое место занимает изложение разнообразных философских доктрин, особенно в историографии нового времени, ибо по этим доктринам можно судить, как изменялись «абсолютные предпосылки» христианской историографии, уступая место иному пониманию фундаментальных принципов исторического мышления. В конечном счете из этого процесса и выросло современное научное понимание предмета и метода истории.
Не особенно удачна терминология Коллингвуда (какие же это «абсолютные предпосылки», если они, как показывает в своей книге наш автор, претерпевают изменения в ходе исторического процесса), но справедлива его основная мысль: никогда на свете не было историографии, свободной от философско-мировоззренческих установок, господствовавших в обществе в ту или иную эпоху его исторического бытия. «Чистый опыт» без философской интерпретации, эмпирическое исследование, включающее в себя факты, и только факты, и ничего, кроме фактов, — все это призраки, порожденные методологической невинностью позитивистов, их совершенно неисторическим подходом к анализу познания.
Кажется, что историческое познание ближе всего подходит к идеалу позитивистов, но это только на первый взгляд: ведь кроме хроники событий каждое историческое повествование содержит схему изложения, хотя бы в самой рудиментарной форме. К тому же, повествуя о деяниях людей, историк, часто сам того не замечая, вдается в обсуждение природы человека как субъекта исторических деяний, а это уже философский вопрос независимо от того, поднимается он открыто или только подразумевается, молчаливо предполагается сухим сообщением событий. И даже когда история освобождается от религиозно-мифологической схематики мирового процесса (в новое время), она не превращается в чистую фактографию: просто одна группа предпосылок сменяется другой.
И Коллингвуд, как истый гегельянец, выдвигает задачу исследования самого процесса превращения одной группы исторических предпосылок в другую. Симптомом этого превращения служит обнаружение противоречий, или, как он сам предпочитает говорить, strains («напряжений», «натяжений»), внутри системы предпосылок. Они-то и свидетельствуют об исторических сдвигах в фундаментальных принципах миропонимания. «Одна фаза превращается в другую, потому что она находится в состоянии неустойчивого равновесия и содержит в себе семена изменения, и притом вполне определенного изменения. Ее структура не покоится, она всегда находится под напряжением... Если влияние Гегеля на историографию XIX века было в целом к лучшему, то это потому, что историческое исследование было для него прежде всего и главным образом изучением внутренних напряжений, вот почему он открыл путь таким блестящим достижениям, как анализ внутренних напряжений в экономическом обществе XIX века, анализ, который создал Марксу репутацию великого историка... Где нет напряжений, там нет и истории. Цивилизация... вырабатывается посредством некоторой динамической логики, в которой различные и на первый взгляд несовместимые формулы как-то умудряются поддерживать весьма непрочное сосуществование»[163].
История, стало быть, представляет собой процесс, а не внешнюю последовательность единичных событий, механически сцепляемых между собой какой-либо надысторической закономерностью вроде «закона прогресса» или «эволюции», как это любили делать позитивисты прошлого столетия. Анализ процесса действительно требует «динамической логики», т. е. диалектики, рассматривающей явления в их изменении и развитии. То, что Коллингвуд называет «напряжением», лучше и точнее выражается понятием «борьба противоположностей», играющим главенствующую роль в методологии диалектического материализма. К. Маркс писал: «Сосуществование двух взаимно-противоречащих сторон, их борьба и их слияние в новую категорию составляют сущность диалектического движения»[164]. Развивая теорию материалистической диалектики, В. И. Ленин указывал: «Условие познания всех процессов мира в их „самодвижении“, в их спонтанейном развитии, в их живой жизни, есть познание их как единства противоположностей»[165].
Но дело не только в терминологических неточностях при описании диалектики процесса. Гораздо существеннее то, что само понимание процесса у Коллингвуда идеалистическое, а это обстоятельство, как мы уже отмечали ранее, не дает возможности последовательно провести диалектический взгляд на мир. Величайший триумф марксизма в интерпретации общественного развития связан с идеей естественноисторического процесса. В этом понятии применительно к специфике человеческой истории реализован общий принцип материалистической диалектики, который В. И. Ленин сформулировал следующим образом: «развитие есть „борьба“ противоположностей»[166]. Развитие общества осуществляется в единстве и «борьбе» человека и природы. Это обстоятельство К. Маркс и отразил в понятии естественноисторического процесса.
«Естественным» этот процесс является потому, что, во-первых, основу человеческой истории составляет рост производительных сил, т. е. практическое отношение людей к природе, во-вторых, как природе, так и человеческой истории присущи объективные законы, и в-третьих, во всех антагонистических формациях эти законы действуют слепо, насильственно, разрушительно, за спиной людей, подобно силам природы. Но эти особенности, по К. Марксу, вовсе не лишают развитие общества его специфически исторического характера, ибо в истории действуют люди, наделенные сознанием и волей, и господствуют общественные, а не природные закономерности.
Эта действительно диалектическая точка зрения позволяет преодолеть позитивистский натурализм, не впадая в то же самое время в противоположную ошибку идеализма, абсолютно противопоставляющего историю природе. Это абсолютное противопоставление Коллингвуд называет «автономией истории» и видит в постепенном утверждении такой позиции общий результат многовекового развития «идеи истории». Отсюда вытекает и отрицание закономерностей исторического процесса, и чрезмерное сближение исторического познания с искусством, что дает основание упрекнуть Коллингвуда в том самом иррационализме, против которого он, как мы видели, неустанно выступал. Эти пороки философии истории Коллингвуда уже отмечены марксистской критикой[167].
По Коллингвуду, исторический процесс, само историческое бытие полностью совпадают с историческим сознанием. «Нет какого-то особого исторического процесса наряду со специальным способом познания его, а именно исторической мыслью. Исторический процесс сам по себе является процессом мысли и существует постольку, поскольку индивидуальные субъекты, составляющие части его, сознают себя таковыми»[168]. Немало усилий затратил наш автор, чтобы сделать максимально приемлемым или хотя бы правдоподобным этот экстравагантный идеалистический тезис. С этой точки зрения, любая концепция, призывающая различать объективные и субъективные факторы исторического процесса, будет выглядеть как «натурализм». В действительности же натурализм здесь ни при чем, ибо последовательное развитие идеалистического постулата тождества бытия и сознания приводит к непреодолимым затруднениям. Философия истории Коллингвуда — красноречивое тому подтверждение. Проследим ход его рассуждений.
Еще Гегель противопоставил исторический процесс монотонной повторяемости природных явлений. Эволюционная биология, а затем современная квантово-релятивистская физика подорвали основу этого противопоставления, но не уничтожили различия между природой и историей. Дело в том, что природа — процесс событий, а история — процесс человеческих действий. Мало этого, история отличается от природы не только как событие отличается от действия, но и по своему отношению к познающему субъекту. Событие в природе принадлежит внешнему миру и доступно наблюдению и даже воспроизведению при соблюдении определенных условий. Совсем не то историческое событие: ведь оно давно окончило свое существование и может быть воспроизведено лишь с помощью чего-нибудь вроде уэллсовской машины времени, которая пока что остается достоянием фантазии романиста. Как же можно познать то. что некогда было, а теперь безвозвратно ушло? Практикующий историк, лишенный философских запросов и погруженный в «догматический сон», вовсе не увидит здесь проблемы: события, конечно, в прошлом, но ведь кое-что осталось и дошло до нас, и на основе этих остатков мы и судим о прошлом. Но проблема как раз заключается в том, насколько такая практика соответствует высокому стандарту подлинной научной достоверности. Недаром еще Декарт — пропагандист нарождавшейся математической физики — отозвался об истории с плохо скрытым пренебрежением. И философски мыслящий историк не мог отделаться от неумолимого вопроса, заслуживает ли история названия науки или, в популярной кантовской манере, «как возможно» историческое познание.
Кантовская формулировка полезна еще и потому, что она до предела обостряет проблему: историческое познание невозможно, как невозможно познание «вещи в себе», ибо «вещью в себе», по Канту, является всякий предмет, о котором мы не можем иметь непосредственного чувственного опыта. Природный процесс мы можем наблюдать, а исторический — нет; стало быть, историческая наука невозможна. Сам Кант такого вывода не сделал, потому что анализ исторического знания его не занимал, но логика его позиции была ясна и однозначна: если взять за образец ньютоновскую науку о природе, то историю наукой считать нельзя.
Оспорить этот вывод можно было только в том случае, если бы удалось показать, каким образом объект исторического знания все-таки «дан» познающему субъекту. Ответ Коллингвуда — его концепция «априорного воображения», развитая во втором параграфе «Эпилегомен» к «Идее истории». Исторический объект не дан в восприятии, ибо восприятие знакомит нас лишь с мертвыми реликтами, которые становятся историческим знанием только после того, как подвергнутся компетентной интерпретации. Без интерпретации они ничего не говорят о прошлом и остаются ничего не значащими деталями бесконечно богатого внешнего мира. Восприятие есть непосредственное знание окружающей нас в тот или иной момент времени обстановки. Историк же мысленно переносится в совсем иное время с иными обстоятельствами. Переносится, как любили говорить в старину, «на крыльях воображения». Стало быть, прошлое живет в воображении. Весьма банальная увертюра философско-исторического исследования, на первый взгляд, бесплодный трюизм обыденного сознания, который скорее заводит анализ в тупик, нежели подвигает к решению вопроса. Ведь ссылка на воображение превращает историю в разновидность искусства. Недаром эллины связывали историю с музой.
Коллингвуд и не думает смягчать возникающую здесь аналогию, он, наоборот, доводит ее до кульминационного пункта: «Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чем они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной»[169]. И в этом отношении историческое воображение есть знание, «выводное и вполне обоснованное знание», характеризующее всякую науку. Специфика истории и заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье», т. е. историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределяющуюся и самообосновывающую форму мысли»[170]. Таким образом, возможность исторического знания заключена в том, что каждый человек в отдельности и все люди вместе наделены историческим сознанием как особым свойством всякого сознания вообще. Благодаря этому и может существовать историческая наука, т. е. «всецело обоснованное знание о том, что преходяще и конкретно»[171]. Историческое сознание — это и почва исторической науки, и в какой-то мере ее собственный продукт, ибо развитие исторического знания приводит к углублению исторического сознания. XX век отличается таким обостренным историческим сознанием, которого не знали прежние эпохи, и это результат небывалого расцвета исторических исследований. В то же время непонимание Декарта и иже с ним объясняется тем, что новое научное сознание было закономерно антиисторическим, ибо означало радикальный разрыв с прошлым во имя создания небывалого — новой науки о природе, экспериментально-математического естествознания. Должны были пройти века, чтобы историческая наука могла утвердить себя в общем сознании наравне со всем процветающим семейством естественных наук. Философия, по Коллингвуду, и нужна для того, чтобы осознать это обстоятельство и определить место истории на общей «карте знания».
Итак, историческое сознание есть «воображаемая картина прошлого». Причем воображение играет в историческом познании не декоративную роль, как это всегда почти признавалось, оно существует не для «раскрашивания» сухих сообщений источников и развлечения читающей публики. Его роль конституитивна, оно несет саму историческую конструкцию, и в нем оживает весь исторический мир. Но на этой стадии анализа никак нельзя остановиться, ибо это решение рождает новое недоумение, которое мы предложили бы назвать «парадоксом презентизма». Широко известный афоризм Бенедетто Кроче — «всякая истинная история — это современная история» — и можно рассматривать как формулировку этого парадокса, хотя итальянский философ усматривал в своем изречении резюме истинной теории историографии. Между тем оставалось совершенно неясным, как современность исторического исследования могла сочетаться с его историчностью, не означала ли формула Кроче поглощения исторического сознания современностью, полного растворения прошлого в образе мыслей историка, пишущего о прошлом. Теоретически крочеанское кредо могло означать, что прошлого в действительности не существует, а есть только настоящее и что, следовательно, историческое знание есть в сущности иллюзия. Отголосок такого неутешительного взгляда мы находим в раннем произведении Коллингвуда «Speculum Mentis». Проблема, таким образом, заключалась в следующем: как современная история может все-таки остаться подлинной историей, т. е. как в настоящем может ожить и возродиться подлинное прошлое, а не собственное мышление историка, выдаваемое за историческую реальность. Коллингвуд пишет в «Автобиографии», скольких мучительных раздумий ему стоила эта проблема и как он наконец нашел ее решение. В «Идее истории» это решение изложено в четвертом параграфе «Эпилегомен» под названием «История как проигрывание (reenactment) прошлого опыта». «Проигрывание» не в смысле поражения, а в смысле воспроизведения заново. (Мы предпочли буквальный перевод, хотя и содержащий по-русски некоторую двусмысленность, описательному эквиваленту «воспроизведение заново», потому что он точнее выражает смысл анализируемой нами концепции.)
Оригинальность подхода Коллингвуда нелегко распознать, потому что здесь, как и везде, он исходит из идеи диалектического развития традиции. Декадентское философское мышление, мышление «мелких философов», как он сам любил говорить, начинает с утверждения своей новизны и любой ценой старается обособить себя от прошлого. Вот почему оно, как правило, приводит к мнимым открытиям и после кратковременной шумихи предается забвению. Презрение к истории не остается безнаказанным. Напротив, истинное философское мышление начинается с «перемысливания заново» — с исторической реконструкции предшествующего процесса мысли как раз для того, чтобы понять, какая новая проблема возникает из столкновения нового опыта с прежними решениями. Новый философский взгляд всегда выступает, по Коллингвуду, как завершающая фаза «диалектической серии» ранее пройденных этапов, но это завершающая фаза лишь постольку, поскольку она представляет собой некоторый прогресс по сравнению с предыдущей. Однако философ «никогда не достигает абсолютного конца этой серии, потому что, как только он достигает определенного пункта, он уже приходит к осознанию новых проблем... Вечна и существенна не та или эта система, ибо каждая особая система есть не что иное, как промежуточный отчет о прогрессе мышления вплоть до того момента, когда появилась эта система, но сама необходимость мыслить систематически»[172].
Жизнь философии есть вечное противоречие между систематизацией исторического опыта и новой реальностью, несущей с собой новые запросы, на которые должна ответить мысль, сломав рамки прежней системы и переосмыслив накопленное знание в соответствии с более глубоким пониманием. С каждой новой системой это противоречие разрешается, но тут же возникает вновь, ибо движение жизни неостановимо. Для той или иной философствующей индивидуальности ощущение завершенности знания совершенно закономерно, в нем выражено сознание прогресса в понимании философских проблем. Естественно, что новый взгляд рассматривается как абсолютная истина постольку, поскольку все предшествующие концепции приводятся в соответствие с ним, а для самого философа его точка зрения — кульминация интеллектуальных усилий всей жизни. Не стоит только думать, что субъективный предел понимания отдельной индивидуальности, каким бы мощным интеллектом она ни обладала, исчерпывает познавательные возможности философско-исторического самосознания.
С этих позиций и подходит Коллингвуд к обоснованию исторического знания в упомянутом четвертом параграфе «Эпилегомен». Сам текст не содержит почти никаких историко-философских отсылок, концепция «проигрывания прошлого опыта» как сущности исторического знания вводится сразу, без объяснения ее генезиса, что затрудняет, конечно, ее понимание. Поэтому некоторые пояснения будут, как нам представляется, небесполезны. Гегель коренным признаком истины считал тождество субъекта и объекта, мысли и предмета, достигаемое философией, которая во внешнем мире «прозревает» то же самое содержание, что и в субъективной реальности своего внутреннего мира каждый человек переживает и сознает. Это сознание философия и возводит на уровень объективности понятия, образующего общую основу и внешнего, «материального», мира, и внутреннего, психического. С философской точки зрения психическое в основе своей содержит нечто объективное, а физическое, материальное, наоборот, субъективное. Эту общую субъективно-объективную основу мира Гегель и назвал «понятием», которое, достигая самосознания, становится «абсолютным духом».
После того как общественное воодушевление, рожденное Великой французской революцией и наполеоновскими войнами, сменилось духом мирного индустриального прогресса на почве победивших буржуазных отношений, чары гегелевской системы рассеялись, и наступило господство позитивизма. Позитивисты в гегелевской диалектике не заметили ничего, кроме пустой словесной эквилибристики. Между тем когда в 80-х годах прошлого столетия возникло идейное движение, поставившее своей целью философское обоснование социально-гуманитарного знания («наук о культуре», или «о духе», как тогда выражались), В. Дильтей, наиболее глубокий мыслитель этого направления, неожиданно для самого себя снова столкнулся с гегелевской проблематикой. По Дильтею, историческое познание есть «понимание», а понимание в отличие от объяснения, практикуемого естествознанием, есть «переживание заново» того психического содержания, которое заключено в окаменелых остатках прошлого, доступных нашему созерцанию теперь Гносеологической предпосылкой понимания и является тождество субъекта и объекта, ибо «переживание заново» есть не что иное, как полное слияние исследователя со своим предметом. Но это значит, что в чужом сознании я нахожу свое, а в своем внезапно обретаю чужое, как ранее скрытое измерение меня самого, и, следовательно, «мое» и «чужое» становятся различными проявлениями общечеловеческого сознания. Так гегелевская «эквилибристика» оказалась приложимой к описанию реального процесса познания. Но оставался еще вопрос о гарантиях объективности «понимания», и здесь Дильтей обращается к авторитету психологии, правда не обычной, экспериментальной, а особой, «описательно-расчленяющей». Но это означало, по мнению Кроче, капитуляцию историзма перед психологизмом. Кроче отстаивал автономию исторического знания, но не сумел показать, каким образом прошлое может сохранить свою реальность в контексте настоящего.
Именно его имеет в виду Коллингвуд, когда следующим образом резюмирует дискуссию, возникшую в связи с крочеанским презентизмом: «История как познание прошлых мыслей (актов мысли)... невозможна без допущения, что познать чужой акт мысли означает повторить его для себя... Но постольку, поскольку мы проигрываем (re-enact) его, он становится нашим собственным актом; он становится субъективным и по этой причине перестает быть объективным, становится настоящим и перестает быть прошлым»[173]. Такова антиномия исторического понимания, которую и пытается разрешить Коллингвуд. Спасти концепцию понимания от презентистского субъективизма может только уяснение специфической природы мышления по сравнению с «потоком сознания» — непосредственной психической жизнью субъекта с его мимолетными впечатлениями, чувствованиями и эмоциями. Эта стихия непосредственности историческому знанию неподвластна, в своей субъективности она умирает сразу же после того, как одно впечатление сменяется другим, от впечатлений остаются лишь следы в памяти и ничего больше. Но воспоминание бессильно воссоздать прошлое впечатление в его первозданной свежести, это всего лишь бледная копия былого и невозвратного, имеющая действительно лишь субъективное значение для того человека, который вспоминает. Он, конечно, может сообщить об этом другим, поделиться своими воспоминаниями, но беда в том, что грань между воспоминанием и вымыслом в таких случаях становится неуловимой. У нас никогда не может быть уверенности в том, что это действительно было, что мы тогда на самом деле чувствовали то самое и так, как об этом сейчас рассказываем. Иначе говоря, свидетельства памяти должны подкрепляться документами, но в том-то и дело, что для переживаний нет документов, а есть в лучшем случае лишь поэтическое перевыражение, которое, конечно, тоже документ, но документ художественной литературы, а не историческое свидетельство. Поэтому «мы никогда не узнаем того, как благоухали цветы в саду Эпикура или что чувствовал Ницше, когда ветер играл его волосами во время прогулок по Альпам; мы не можем пережить триумф Архимеда или горечь Мария; но доказательство того, что эти люди мыслили в это время, находится в наших руках, и, воссоздавая их мысли посредством интерпретации документов, мы получаем достоверное знание о прошлом»[174].
Мысль тем отличается от непосредственного переживания, что она двойственна, субъективно-объективна по своей природе, более того, в своей субъективности она не перестает быть объективной и, наоборот, в своей объективности не теряет качества субъективности. Это значит, что она никогда не может быть «просто» субъективной или только объективной, а всегда представляет собой и то и другое, вместе взятое. Именно эта двойственная природа мысли и делает возможным историческое познание, согласно Коллингвуду. В этом пункте средоточие всей его гносеологической концепции и его специфический вклад в «критическую философию истории», у истоков которой стояли его соотечественник Ф. Г. Брэдли и В. Дильтей.
Субъективность мысли — в ее контексте, т. е. прежде всего во всех смысловых связях, которые соединяют содержание воспроизводимой нами мысли с общим планом духовной жизни субъекта данной мысли, включая и эмоционально-аффективный аккомпанемент мышления. Ясно, что во всей своей целостности этот контекст невоспроизводим, но в этом и нет необходимости, ибо доступна воспроизведению важнейшая часть контекста, связанная с обоснованием данной мысли, или, пользуясь техническим философским языком, с ее «опосредствованием». Это различение непосредственности и опосредования, заключенное опять-таки в природе самой мысли, и спасает достоверность исторического знания. Коллингвуд поясняет свою мысль на примере знаменитого диалога Платона «Теэтет», посвященного теории познания. Историко-философский контекст диалога неясен, ибо мы до сих пор не знаем, с какими именно концепциями сенсуалистического толка сражается родоначальник античного идеализма. Однако это не мешает нам понять мысль самого Платона и воспроизвести ее в своем собственном сознании.
Дело в том, что «в своей непосредственности, взятые в органической связи с опытом, из которого они возникли, мысль Платона и моя мысль (о Платоне. — М. К.) отличаются друг от друга. Но в своем опосредствовании они одинаковы... Сам процесс рассуждения, отталкивающийся от определенных предпосылок и приводящий к совершенно определенному заключению, рассуждение, которое может быть проведено Платоном, или мной, или кем-либо еще,— вот что я называю мыслью в ее опосредствовании. В уме Платона этот процесс существовал в определенном контексте теоретической дискуссии; в моем уме, так как я не знаю этого контекста, он существует в другом контексте, в контексте дискуссии с современным сенсуализмом»[175]. Это различие в контексте и объясняет, почему, «перемысливая заново» аргумент Платона, я остаюсь самим собой, а не превращаюсь автоматически в платоника. Различие в контексте, иными словами, объясняет, почему историческое понимание есть знание, мое знание о Платоне, а не просто духовное слияние с точкой зрения великого мыслителя.
Как показывает анализ контекста, Коллингвуд старается уберечь концепцию исторического понимания от двух опасностей сразу: от психологического субъективизма прагматистов, с одной стороны, и от «логического атомизма» неопозитивистов и неореалистов, с которыми он постоянно ведет полемику в «Автобиографии», — с другой. И все же эта борьба на два фронта не увенчалась настоящим успехом: определенный крен в сторону субъективизма, как мы увидим, все-таки присущ учению Коллингвуда. Но сначала закончим экспозицию его концепции.
Никакая мысль не может быть адекватно понята в «вакууме», т. е. вообще без всякого контекста, как нечто совершенно объективное, изолированное от процесса мышления, в ходе которого она (эта мысль) только и возникает. Это, собственно говоря, старинный гегелевский тезис — лейтмотив Предисловия к «Феноменологии духа», своеобразной увертюре к его грандиозной философской симфонии. Из этого лейтмотива Коллингвуд извлекает кое-какие новые звучания, нужные ему для опровержения платформы «логического атомизма». Мысль не есть факт или событие, которое мы могли бы фиксировать как определенный элемент внешней среды. Чтобы могло возникнуть настоящее понимание, чужая мысль должна укорениться в моем собственном сознании как элемент моего собственного опыта, как момент моего акта мышления. Вот почему Коллингвуд и говорит о «про-игрывании прошлого опыта», а не о простом пассивном отпечатке, механическом воспроизведении некоего содержания. «Про-игрывание» означает, стало быть, мою способность, если можно так выразиться, «встать вровень» с мыслью, которую я стараюсь понять. Поэтому «историческое исследование показывает самому историку силы его собственного ума. Так как все, что он может познать исторически, ограничивается теми мыслями, которые он в состоянии заново для себя перемыслить, то самый факт появления этого знания показывает ему, что его ум способен мыслить теми способами, которые для этого нужны. И наоборот, всякий раз, когда он обнаруживает, что некоторые исторические проблемы непонятны, он открывает ограниченность своего собственного ума; он открывает, что есть категории, в которых он не может или больше не может, или еще не может мыслить»[176]. Так история оказывается в конечном счете «самопознанием разума» и принимает на себя функции традиционной «философии духа».
[163] Collingwood R. G. An Essay on Metaphysics, p. 74, 75.
[164] Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 4, с. 136.
[165] Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 317.
[166] Там же.
[167] См.: Кон И. С. Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли.
[168] Collingwood R. G. The Idea of History. Oxford, 1961, p. 226.
[169] The Idea of History, p. 246.
[170] Ibid., p. 249.
[171] Ibid., p. 234.
[172] Collingwood R. G. An Essay on philosophical method. Oxford, 1950, p. 191, 198.
[173] Collingwood R. G. The Idea of History, p. 288, 289.
[174] Ibid., p. 296.
[175] Ibid., p. 301.
[176] Ibid., p. 218.