Но все это затрагивает вопросы, лежащие вне сферы данного исследования. Поэтому я коснусь их лишь в той мере, в какой панспиритуалистские тенденции Кроче повлияли на его учение о духе, т. е. на саму его концепцию истории. И я не нахожу в работах Кроче следов такого влияния. Это объясняется тем, что безотносительно к тому, существует или не существует природа как нечто, отличное от духа, она при всех случаях не может выступать в качестве действующего фактора в мире духа. Когда люди утверждают такую возможность и говорят (как мы видели на примере Монтескье) о влиянии географии или климата на историю, они ошибочно принимают влияние представлений некоторых лиц и народов о природе на их действия за влияние самой природы. То обстоятельство, что какие-то люди живут, например, на острове, само по себе не оказывает никакого воздействия на их историю; влияет на их историю то, как они оценивают свое островное положение, видят ли они, например, в море препятствие или же открытую дорогу для торговли. Если бы дело обстояло иначе, то их островное положение, будучи постоянным фактором, оказывало бы и неизменное воздействие на их историческую жизнь, а на самом деле оно приводит к одним следствиям, если они не овладели искусством навигации, к другим — если они овладели им лучше, чем их соседи, к третьим — если они овладели им хуже своих соседей, к четвертым — если все пользуются аэропланами. Само по себе оно просто сырой материал для исторической деятельности, а характер исторической жизни зависит от того, как этот материал используется.
Кроче, таким образом, отстоял автономию истории, ее право заниматься своими делами, пользуясь собственными методами, от покушений на нее как со стороны философии, так и со стороны естественных наук. Философия не может вторгаться в историю, накладывая, по гегелевской формуле, философскую историю на обычную, потому что само различение этих двух типов истории бессмысленно. Обычная история уже является философской: она содержит философию внутри самой себя в виде предикатов ее суждений. Философская история — это термин, синонимичный самой истории. В пределах конкретного целого, которым и является историческое знание, философское знание — одно из его составляющих частей, оно — мышление предикатов-концептов. Кроче формулирует все это, определяя философию как методологию истории.
Реабилитация истории по отношению к естественным и точным наукам идет у Кроче в противоположном направлении. История застрахована от их покушений не потому, что она уже содержит их в себе в качестве одного из своих элементов, но потому, что научное мышление этого рода может начаться только после того, как история завершит свою работу. Наука — это расчленение и переструктурирование исходных материалов, которые должны быть даны до начала научного исследования; но этими материалами оказываются исторические факты. Когда ученый говорит нам, что его теории основываются на фактах, наблюдениях и экспериментах, он понимает под этим, что они основываются на истории, ибо идея факта и идея истории синонимичны. Что некая морская свинка получила прививку и затем обнаружила определенные симптомы заболевания, это исторический факт. Патолог — человек, принимающий во внимание этот и некоторые другие аналогичные факты и упорядочивающий их определенным образом. Следовательно, история должна быть свободной от любого вмешательства со стороны науки, ибо до тех пор, пока она не установит факты собственными независимыми методами, у ученого не будет материала для его исследований.
Эти идеи в их законченной форме были выражены в работах Кроче 1912 и 1913 годов[95*]. Здесь мы находим не только полную формулировку идеи об автономии истории, но и двоякое доказательство ее необходимости: ее необходимости применительно к философии, ибо она — конкретная мысль, а философия — лишь методологический момент последней, и ее необходимости по отношению к точным и естественным наукам в качестве источника «научных фактов» — выражение, обозначающее те исторические факты, из которых ученые образуют классы.
Давайте теперь рассмотрим более внимательно концепцию, которая возникает на основе этого подхода[96*]. Всякая история — современная история, но не в обычном смысле слова, когда современная история означает историю сравнительно недавнего прошлого, а в строгом смысле слова «современность», т. е. она — осознание собственной деятельности в тот момент, когда она осуществляется. История, таким образом, — самопознание действующего сознания. Ибо даже тогда, когда события, изучаемые историком, относятся к отдаленному прошлому, условием их исторического познания оказывается их «вибрация в сознании историка», т. е. свидетельства о них должны быть даны ему здесь и теперь, быть понятными ему. Ибо история не содержится в книгах и документах, она живет только в сознании историка, живет как его увлеченность предметом, как ход его мыслей, когда он анализирует и истолковывает эти документы. Делая это, он воскрешает для себя состояния сознания, которым они были обязаны своим происхождением.
Отсюда следует, что предметом истории оказывается не прошлое как таковое, а прошлое, о котором мы располагаем историческими свидетельствами. Многое из этого прошлого исчезло, исчезло в том смысле, что у нас больше нет документов для его реконструкции. Например, мы верим на основании простых исторических свидетельств, что в Древней Греции были великие живописцы, но эта вера — не историческое знание, потому что их творения исчезли и у нас нет никакой возможности воскресить их художественный опыт. Там были также и великие скульпторы; но в это мы не просто верим, мы это знаем, потому что у нас есть их творения и мы всегда можем сделать их составной частью нашей современной художественной жизни. Наша история греческой скульптуры — это наше современное переживание этих творений.
Указанное разграничение позволяет разделить две совершенно различные вещи: историю и хронику. Имена великих греческих живописцев, переданные нам традицией, не создают историю греческой живописи; это хроника греческой живописи. Хроника тогда — прошлое, в которое мы верим только на основании свидетельств, но не прошлое, исторически познанное. И это верование — простой волевой акт, наша решимость сохранять определенные свидетельства, которых мы не понимаем. Если мы бы поняли их, они стали бы историей. Всякая история становится хроникой, когда о ней говорит человек, неспособный воскресить переживания ее действующих лиц; такой, например, предстает история философии в устах или под пером человека, не понимающего мыслей философов, о которых он рассказывает. Но для того, чтобы существовала хроника, должна прежде всего быть история, ибо хроника — тело истории, из которой ушел дух, она — труп истории.
История поэтому, полностью завися от исторических свидетельств, не имеет вместе с тем с ними ничего общего. Свидетельство — просто хроника. В той мере, в какой кто-нибудь говорит об авторитетах или же о бесспорных свидетельствах и тому подобном, он говорит о хронике, но не об истории. История основана на синтезе двух вещей, вещей только и существующих в этом синтезе, — на свидетельстве и критике. Свидетельство только тогда и делается свидетельством, когда им пользуются как свидетельством, т. е. интерпретируют, основываясь на критических принципах; а принципы — только тогда принципы, когда они включаются в практическую работу интерпретации свидетельств.
Но прошлое оставляет остатки, даже если они и не используются никем как материалы для истории этого прошлого; эти остатки многообразны и включают в себя реликты самого исторического мышления, т. е. хроники. Мы храним их в надежде, что в будущем они станут тем, чем они сейчас не являются, а именно историческими свидетельствами. Какие именно конкретные элементы и аспекты этого прошлого мы сейчас называем исторической мыслью, зависит от наших современных интересов и нашего отношения к жизни; но мы всегда осознаем, что имеются и другие элементы, и другие аспекты, вспоминать о которых у нас сейчас нет никакой необходимости. Но поскольку мы понимаем, что и они однажды заинтересуют нас, мы считаем своим долгом не забывать и не уничтожать эти свидетельства. Задача охранять остатки прошлого до тех пор, пока они не станут материалом истории, — задача источниковедов, архивариусов, антикваров. Как антиквар хранит старые орудия труда и керамику в своем музее, не обязательно реконструируя по ним историю, как архивариус таким же образом хранит и пополняет фонд документов, так и источниковед издает, исправляет, переиздает тексты, например, древнейшей философии, не обязательно понимая идеи, которые они выражают, и не будучи в состоянии поэтому воссоздать историю философии.
Подобная деятельность эрудита часто принимается за саму историю. Она становится при этом тем особым типом псевдоистории, которую Кроче называл филологической историей. Понятая в таком ложном виде, история превращается в собирание и хранение свидетельств, а сам процесс написания истории будет заключаться в транскрибировании, переводе и компиляции. Эта работа полезна, но она не история: здесь нет критики, нет интерпретации, нет воспроизведения опыта прошлого в собственном сознании. Это просто ученость, или эрудиция. Но, чрезмерно реагируя на претензии эрудиции отождествлять себя с историей, можно впасть и в другую крайность. Эрудиту не хватает живого отношения к предмету. Живое же отношение к предмету прежде всего выражается в чувстве, страсти. Но одностороннее подчеркиванье чувства или страсти ведет ко второму типу псевдоистории — романтической или поэтической истории, подлинной целью которой оказывается не открытие истины о прошлом, а выражение чувств автора в отношении прошлого. Это патриотическая история, партийная история, история, вдохновляемая либеральными, гуманитарными или социалистическими идеалами; это всякая история, главной задачей которой оказывается выразить любовь или восхищение историка своим предметом или же его ненависть и презрение к нему, «восславить» или «развенчать» его. В этой связи Кроче и указывает, что всякий раз, когда историк прибегает к гипотетическим построениям или позволяет себе принимать простую возможность за случившееся, он фактически поддается искушению поэтизации или романтизирования истории; он выходит за пределы того, что доказывают факты, и выражает свои личные чувства, позволяя себе верить в то, во что ему хотелось бы верить. В подлинной истории нет места для просто вероятного или просто возможного; она разрешает историку утверждать только то, что обязывают его утверждать находящиеся в его распоряжении факты.
Часть V. ЭПИЛЕГОМЕНЫ[97]
§ 1. Человеческая природа и человеческая история
Человек желает познать все, он желает познать и самого себя. И сам он не только один из объектов (а для него самого, может быть, и наиболее интересный), который он хочет познать. Без определенного познания самого себя его знание всего остального несовершенно, ибо познание чего бы то ни было без осознания самого этого познания — только полузнание, а осознавать, что я знаю, означает познавать самого себя. Самопознание желательно и важно для человека не только ради него самого, но и как условие, без которого невозможно критически оценить и надежно обосновать никакое другое знание.
Самопознание в данном контексте означает не знание о телесной природе человека и даже не познание им таких сторон его духа, как ощущения, чувства, эмоции. Это — познание его познавательных способностей, его мышления, понимания или разума. Как достигается такое знание? Приобретение его кажется очень легким делом до тех пор, пока мы серьезно не задумываемся над ним, а затем оно кажется уже таким трудным, что мы склонны считать его вообще невозможным. Некоторые даже обосновывают эту невозможность, доказывая, что разум, функция которого — познавать другие вещи, не может именно по этой причине познавать самого себя. Но это доказательство — очевидный софизм: сначала вы говорите, в чем состоит природа разума, а затем утверждаете, что в силу этой его природы никто не может сказать, что он ею обладает. Фактически же это доказательство подсказано отчаянием: люди видят, что определенный метод, применявшийся в изучении разума, потерпел крах, и не могут представить себе какого-нибудь иного.
Совет вести себя при анализе природы нашего собственного разума точно так же, как при познании окружающего нас мира, на первый взгляд кажется вполне здравым. Исследуя мир природы, мы начинаем со знакомства с частными вещами и частными событиями, существующими и происходящими в нем; затем мы приступаем к их осмыслению, усматривая в них примеры общих типов и устанавливая взаимосвязи этих общих типов между собою. Эти взаимосвязи мы называем законами природы; устанавливая законы такого рода, мы и познаем вещи и события, к которым они применимы. Может показаться, что тот же самый метод вполне пригоден и для решения проблемы познания разума. Давайте начнем с максимально тщательного наблюдения за тем, как наши и другие умы ведут себя в данных обстоятельствах; затем, познакомившись с этими фактами из области духовного мира, попытаемся установить законы, управляющие ими.
Все сказанное выше — это предложение создать некую «науку о человеческой природе», принципы и методы которой мыслятся по аналогии с принципами и методами естественных наук. Это — старое предложение, особенно активно выдвигавшееся в семнадцатом и восемнадцатом столетиях, когда принципы и методы естествознания только что были коренным образом усовершенствованы и с триумфом использованы в изучении физического мира. Когда Локк предпринял свое исследование той способности разумения, которая «ставит человека над остальными чувствующими существами и дает ему все преимущества и власть, которыми он над ними обладает», то новизна его замысла заключалась не в его желании познать человеческий разум, а в его попытке добиться этого методами, аналогичными методам естественных наук, — сбором наблюдаемых фактов и упорядочиванием их в классификационных схемах. Его характеристика собственного метода как «чисто исторического метода» была может быть, несколько двусмысленна; но его последователь Юм постарался вполне определенно пояснить, что метод, которому надо следовать в науке о человеческой природе, тождествен методу физических наук, как он его понимал. «Единственным прочным основанием этой науки», писал он, должен быть опыт, и Рид в «Исследовании о человеческом разуме» выразил ту же мысль в еще более ясной форме, если вообще можно выражаться яснее: «Все наши знания о теле обязаны своим происхождением вскрытию и наблюдению, и с помощью такой же анатомии ума мы можем открыть его способности и принципы». Эти первооткрыватели и явились прародителями всей английской и шотландской традиции «философии человеческого разума».
Даже Кант не высказал принципиально иной точки зрения. Правда, он утверждал, что его собственное исследование разума было чем-то большим, чем просто эмпирическим, оно должно было быть доказательной наукой; но ту же мысль он высказывал и в отношении наук о природе, ибо и они, по его мнению, содержали в себе априорные, или необходимые, элементы, а не основывались только на опыте.
Очевидно, что такая наука о человеческой природе, даже если бы она дала нам лишь приемлемые приближения к истине, могла бы рассчитывать на результаты исключительной важности. Применительно к проблемам моральной и политической жизни, например, ее результаты, конечно, были бы не менее впечатляющими, чем результаты физики семнадцатого столетия в отношении механических искусств{1} в восемнадцатом. Это превосходно понимали люди, создавшие эту науку. Локк думая, что с ее помощью он сможет «возобладать над пытливым умом человека, сделать его более осторожным в обращении с вещами, превосходящими его разумение, научить его останавливаться, когда он доходит до поставленного ему предела, и спокойно осознавать свое незнание тех вещей, которые после тщательного изучения будут признаны недоступными нашему познанию». В то же самое время он был убежден, что сил нашего разума достаточно для того, чтобы удовлетворить наши потребности «в этом царстве», и они могут дать нам все знания, необходимые «для благополучия в этой жизни и для указания путей, ведущих к лучшей». «Если, — заключает он, — мы можем найти те методы, руководствуясь которыми разумное существо, поставленное в положение, в котором человек находится в этом мире, могло бы управлять и управляло бы своими мнениями и действиями, то нас не должно было бы беспокоить, то, что некоторые другие вещи остались непознанными».
Юм говорит об этом даже еще смелее. «Очевидно, — пишет он, — что все науки имеют большее или меньшее отношение к человеческой природе... так как они познаваемы людьми и оцениваются ими в зависимости от их сил и способностей... Невозможно предсказать, какие изменения и усовершенствования мы бы смогли осуществить в этих науках, будь мы полностью осведомлены об объеме и силе человеческого разумения». А в науках, прямо относящихся к человеческой природе, таких, как мораль и политика, его надежды на благотворные последствия этой революции соответственно еще более велики. Претендуя поэтому на то, чтобы объяснить принципы человеческой природы, мы на самом деле предлагаем законченную систему наук, построенную на фундаменте, доселе почти неведомом. Но только на нем они и могут быть утверждены с какой-то степенью прочности. Кант, вопреки своей привычной осторожности, обнаруживает не меньшие притязания, когда говорит, что его новая наука положит конец всем дебатам философских школ и сделает возможным разрешение всех проблем метафизики раз и навсегда.
Не нужно думать, что мы в какой-то мере недооцениваем действительные достижения этих людей, если мы скажем, что все их надежды в основном оказались несбывшимися и что наука о человеческой природе от Локка до настоящих дней не смогла решить проблему познания того, чем является познание, и тем самым дать человеческому уму знание самого себя. И не из-за отсутствия симпатии к целям этой науки такой компетентный критик, как Джон Грот, вынужден был считать «философию человеческого духа» тупиком, которого должна избегать мысль.
В чем же была причина неудачи? Некоторые могли бы заявить, что она связана с ошибочностью самого принципа этой науки: ум не может познать самого себя. Это возражение мы уже рассмотрели. Другие критики, и прежде всего представители психологии, сказали бы, что наука этих мыслителей была недостаточно научной: психология еще оставалась в пеленках. Но если мы попросим этих современных критиков сегодня решить задачи, которые были поставлены учеными прошлого, то они извинятся, сославшись на то, что психология и поныне все еще в пеленках. Здесь, я думаю, они заблуждаются как в отношении самих себя, так и в отношении их собственной науки. Заявляя от имени психологии о якобы имеющихся у нее правах на тот предмет исследования, которым она не может заниматься эффективно, они преуменьшают значение работы, которая была проделана и делается в сфере собственных исследований психологии. О том, какова эта сфера, я скажу ниже.
Остается третье объяснение: «наука о человеческой природе» потерпела крах потому, что ее метод был искажен аналогией с естественными науками. Я думаю, это верное объяснение.
Конечно, в семнадцатом и восемнадцатом столетиях при господстве новорожденной физической науки вечная проблема самопознания должна была неизбежно выступить в форме проблемы построения точной науки о человеческой природе. Для того, кто следил за развитием науки в те дни, было ясно, что физика вырвалась вперед, как тот тип научного исследования, который открыл правильный метод изучения собственного предмета. Было совершенно правильно сделать эксперимент и распространить этот метод на решение проблем, не относящихся к физике. Но с тех пор произошли громадные изменения во всей интеллектуальной атмосфере нашей цивилизации. И решающая причина этого — не развитие других естественных наук, таких, как химия, биология, или трансформация самой физики с тех пор, как мы более основательно изучили электричество, или же возрастающее использование всех этих новых идей в производстве и промышленности. Сколь бы само по себе это ни было важным, в принципе оно не принесло с собой ничего такого, что не было заложено в самой физике семнадцатого столетия. Действительно новым элементом современной мысли по сравнению с семнадцатым веком было возвышение истории. Конечно, тот же самый дух картезианства, который так много сделал для физики, заложил основы критического метода в истории еще до конца семнадцатого столетия[98*]; но современная концепция истории как исследования одновременно критического и конструктивного, имеющего своим предметом человеческое прошлое во всей его целостности, а методом — реконструкцию этого прошлого по письменным и неписьменным документам, прошедшим через критический анализ и интерпретацию, не сложилась до девятнадцатого столетия и даже в наши дни не до конца разработана во всех своих деталях. Таким образом, история в современном мире занимает положение, аналогичное физике во времена Локка, — она признана в качестве особой и автономной формы мысли, формы, недавно утвердившейся, возможности которой еще полностью не исследованы. И точно так же, как в семнадцатом и восемнадцатом столетиях были материалисты, которые, основываясь на успехах физики в ее собственной области, доказывали, что вся реальность имеет физический характер, и сегодня успехи истории привели некоторых к выводу, что ее методы приложимы ко всем познавательным проблемам, иными словами, что вся реальность имеет исторический характер.
Я считаю это заблуждением. Я думаю, что люди, утверждающие это, совершают ошибку того же самого рода, которую материалисты допускали в семнадцатом веке. Но я полагаю, и в данной книге попытаюсь это доказать, что по крайней мере один важный элемент истины содержится в том, что они говорят. Тезис, доказываемый мною, состоит в следующем: наука о человеческой природе была ложной попыткой, а ложной ее сделала аналогия с естествознанием — понять сам дух; если правильное исследование природы осуществляется методами, называемыми естественнонаучными, то правильное исследование духа осуществляется методами истории. Я намерен доказать, что работу, которую должна была проделать наука о человеческой природе, фактически выполняет и может выполнить только история, что история это то, чем стремилась быть наука о человеческой природе, и что Локк был прав, когда говорил (как ни далек он был от правильного понимания истинного значения своих слов), что правильным методом такого исследования является «простой исторический» метод.
Я должен начать с попытки определить собственную сферу исторического знания, возражая тем, кто, утверждая историчность всех вещей, стремится растворить всякое знание в историческом знании. Их аргументация в основном строится следующим образом.
Конечно, говорят они, методы исторического исследования были распространены на историю человеческих деяний. Но ограничиваются ли они этой сферой? Области их применения уже были существенно расширены в прошлом. Например, методы критической интерпретации, разработанные историками, в свое время использовались для анализа только письменных источников повествовательного характера, затем их научились применять к неписьменным данным, предоставляемым в распоряжение историков археологией. Разве не может подобное или даже более радикальное расширение вовлечь в сеть исторической мысли весь мир природы? Иными словами, не являются ли природные процессы фактически историческими процессами, а бытие природы — историческим бытием?
Со времен Гераклита и Платона стало общим местом, что вещи, принадлежащие к миру природы, не в меньшей степени, чем объекты человеческой действительности, находятся в процессе постоянного изменения и что весь мир природы является миром «процесса», или «становления». Но не это подразумевается под историчностью объектов, ибо изменение и история не одно и то же. В соответствии с давно выработанным представлением, специфические формы природных объектов образуют неизменный набор строго определенных, типов, и природный процесс — это процесс, в ходе которого возникают и исчезают конкретные проявления этих форм (или их квазипроявления, вещи приближенно воплощающие их). В области же человеческих деяний, как ясно показали к восемнадцатому столетию исторические исследования, не существует такого неизменного набора специфических форм. К тому времени было признано, что процесс становления распространяется не только на проявления или квазипроявления этих форм, но и на них самих. И действительно, политическая философия Платона и Аристотеля учит, что города-государства приходят и уходят, но идея города-государства как такового пребывает неизменной в качестве некоторой социальной и политической формы, к осуществлению которой всегда будет стремиться человеческий интеллект, коль скоро он остается по-настоящему разумным. В соответствии с идеями нового времени город-государство как таковой столь же преходящ, как и Милет, и Сибарис. Это не вечный идеал, а просто политический идеал древних греков. Другие цивилизации до них знали другие политические идеалы, и человеческая история свидетельствует об изменениях не только в индивидуальных случаях, когда эти идеалы осуществляются, но и об изменениях самих идеалов. Специфические типы организации людей — город-государство, феодальная система, представительное правление, капиталистическая промышленность — все это характеристики определенных исторических эпох.
Вначале преходящий характер видовых форм считался особенностью жизни людей. Когда Гегель говорил, что у природы нет истории, он как раз и противопоставлял изменения видовых форм человеческой организации во времени неизменности форм природных организмов. Он признавал, что есть различие между высшими и низшими специфическими формами в природе и что высшие формы развиваются из низших; но это развитие имеет только логический, а не временной характер, и во времени все «уровни» природы существуют одновременно[99*]. Однако этот взгляд на природу был опровергнут учением об эволюции. Биология установила, что живые организмы не делятся на роды, каждый со своими неизменными отличительными признаками; их современные характерные формы развились в процессе эволюции во времени. И эта теория не ограничивается областью биологии. Одновременно оказалось, что эволюционная биология тесно связана с исследованием окаменелостей в геологии. Сегодня даже звезды делятся на типы, которые могут быть описаны как более старые и более молодые; а видовые формы материи не мыслятся больше в плане Дальтона как элементы, всегда отличающиеся друг от друга, подобно биологическим видам в додарвиновской биологии. Их считают подверженными аналогичному изменению, так что химическое строение нашего современного мира — только одна из фаз процесса, ведущего от очень отличного от современности прошлого к очень отличному будущему.
На первый взгляд может показаться, что эта эволюционная концепция природы, выводы которой весьма убедительно были разработаны такими философами, как Бергсон, Александер и Уайтхэд{2}, устраняет различие между природным процессом и историческим и тем самым растворяет природу в истории. И если бы понадобился еще один шаг в том же направлении, то здесь бы нам могла помочь доктрина Уайтхэда, согласно которой само приобретение природным объектом его атрибутов занимает определенное время. Подобно тому как Аристотель доказывал, что человек не может быть счастлив сразу и что весь жизненный путь человека уходит на приобретение счастья, Уайтхэд доказывает, что для появления атома водорода необходимо время — время, требуемое для стабилизации специфического ритма движения, отличающего его от других атомов, так что «природы сразу» не существует.
Этот современный взгляд на природу, несомненно, «серьезно считается со временем». Но точно так же, как история нетождественна изменению, она нетождественна и «временности», что бы ни понимали под последней — эволюцию или же существование, занимающее определенный промежуток времени. Все эти взгляды, безусловно, сузили пропасть между природой и историей, пропасть, столь ясно осознаваемую мыслителями начала девятнадцатого века; они сделали невозможным определение различия между ними так, как это делал Гегель. Но чтобы решить, действительно ли была преодолена эта пропасть и различие между природой и историей, мы должны обратиться к концепции истории и посмотреть, совпадает ли она в своих существенных чертах с вышеуказанной современной концепцией природы.
[95*] Они были высказаны в очерках, которые в 1915 г. были объединены в книге «Zur Theorie und Geschichte der Historiographie» (Tubingen), опубликованной в 1917 r. в Бари под названием Teoria e Storia della Storiografia.
[96*] Этот раздел был написан в 1936 г. и поэтому не был дополнен материалами книги Кроче La Storia come Pensiero e come Azione (Bari, 1938). Английский перевод: History of the Story of Liberty (London, 1941) (прим. изд.).
[97] Дополнения, добавления (греч.).
[98*] «Историческая критика родилась в семнадцатом столетии из того же самого интеллектуального движения, что и философия Декарта». — Brehier E. — [In:] Philosophy and History: Essays presented to Ernst Cassirer (Oxford, 1936), p. 160.
[99*] Naturphilosophie: Einleitung. System der Philosophie, § 249, Zusatz (Werke, Glockner's editions, vol. XI, p. 59).