Она выхватила былинки, и спрятала их в карман, и вжихнула молнией.
Он вдруг сказал:
— Снимай-ка куртку.
— Зачем?
— Там видно будет.
Видно ничего не было, потому что он крепко взял её за обе руки, и перед её глазами оказался его подбородок с белёсым давнишним шрамом под нижней губой. Она попыталась опустить голову, но Мельников не дал:
— Просто слушать меня, голову поднять, на ноги не смотреть! На четыре счёта, с четвёртого. Четыре. Раз-два, три. Медленно. Быстро-быстро, медленно.
Румба… Она узнала! И было её, этой румбы, от силы минут пять, потому что потом Грэй, который замучался ждать и решил, что это игра такая, чуть не свалил их в воду, да и сам свалился.
И они бежали домой, и кричали — то ли собаке, то ли друг другу какую-то ерунду — про репейники, про физрука, и даже не попрощались толком.
На углу дома стояли мама и дедушка. Мама подскочила первой, железной рукой схватила её за капюшон толстовки:
— Где была? Ты на часы смотрела?
Опешившая Милка выпалила ей в лицо:
— Я собаку выгуливала!
— Себя ты выгуливала, паразитка! А куртка? Куртка где?
И Милка сразу же вспомнила, как сняла куртку, как накинула её на торчащий сухой сук возле мостков. Приметный сук, знакомый, там тарзанка раньше была. Она дёрнулась было бежать обратно, но дедушка не пустил.
Утром куртку не нашли. Кто-то, может, даже и Василина, сказал маме, что это Мельников спёр. Мама узнала адрес, ходила сначала к участковому, потом в опустевшую летом школу, потом к ним, Мельниковым, домой — разбираться. Разобралась и вернулась с деньгами.
Милка почти месяц просидит дома без телефона и без права выходить даже с собакой. А в августе Мельников насовсем уедет обратно в свою Шарангу. На память о нём у Милки останется ненависть к музыке и новым курткам, а ещё — сладкий липовый запах утонувшего в тёмной воде детства.
В восьмом классе Милка избавится от очков, научится носить линзы, перестанет общаться с Василиной, сдружится с молоденькой учительницей по биологии Вероникой Алексеевной, станет ездить с ней в клуб «Зелёный парус» и на вылазки местной тусовки «Экограффити. В девятом Милкины доклады (один — о растениях-хищниках, второй — о перспективах российской генетики) займут призовые места на конференциях научного общества учащихся в двух номинациях, а в одиннадцатом она легко прыгнет на второе место во Всероссийской олимпиаде. В университет её зачислят без вступительных испытаний.
V
Время бежит.
Милке уже девятнадцать, она на втором курсе. В то утро она просыпается и думает: «Хорошо, когда осень такая. Когда город чист, словно в апреле, потому что слякоть вымерзает ночами. И воздух тоже чистый, прозрачный, звенящий…» Во дворе, окружённом мышиного цвета хрущёвками, ранним утром слышны лишь монотонное шарканье метлы и шорох собачьих лап по заиндевелой, но ещё живой, дышащей траве.
Плохо, когда универ далеко и нужно встать ровно в половине шестого. Умыться, влезть в спортивные штаны, толстовку и открыть дверь, чтобы Грэй, ненавидящий лифты, ракетой слетел вниз с седьмого этажа и, поскуливая, ждал в тамбуре.
Уже светает. Туманно, солнце ещё не взошло над домами, но уже светло и почти не стыло, просто прохладно. Пёс тащит её к реке, вырывая из рук поводок, пляшет вокруг, пока она отстёгивает карабин с ошейника. Не боясь, он с разбега ныряет в воду, а Милка садится на толстое бревно почти у воды, упрямо упираясь подбородком в колени, думает, что скоро купаться Грэю будет нельзя, что зимой он станет от скуки раскапывать мышиные норы, а это значит — снова грязные лапы и брюхо, и лишнее время на их мытьё.
Через несколько минут пёс, мокрый, довольный, выскакивает на берег. Отряхивается, рассыпая невидимую радугу брызг, смешно мотая длинными ушами.
— Гуляй, гуляй, собакин! — Милка отгораживается от него, машет рукой.
Холодным носом он тычется ей в ладонь, сминает бурую траву и исчезает — шуршать в голых кустах, вдыхать свободу, цеплять на уши засохшие репьи. Она осторожно расправляет помятые собачьими лапами былинки. Прибрежная осока, а в ней — стебелёк лютика. Летом на нём — маленькое солнышко на тонкой ножке, сейчас — всего один грустный растопыренный листок. Милка жмурится, и мысли её текут так же ржаво, неспешно, как эти ноябрьские волны, на которые она смотрит в сотый, тысячный раз…
«Кругом тайны. Даже в тебе, цыплёнок-лютик. Горицвет, куриная слепота, золотые пуговки… Сколько названий, одних легенд сколько! Тебя превращали в монетки, дарили Деве Марии, в твоих зарослях сам Люцифер прятался, гордый дух. И Джульетту ты усыпил!» Она вздыхает, разглядывает травинку, крутит её в пальцах. «И ковры сибирских жарков — тоже из таких, как ты. Как удивительно — мы же с тобой похожи, лютик. В далёкой Сибири — родня твоя, и моя родня — там. Где шепчет тайга, где отец гоняет на байке… Где ты сейчас, папка? Кого ты разбудишь утром? Другую девчонку, такую же смешную и маленькую, как я тогда? Или мальчишку?»
Сколько вопросов у неё. Но кому их задашь? У кого такое спросишь? Мама давно, лет семь назад, категорично закрыла тему: «Забудь и не вспоминай!», дедушка только вздыхает: «Не знаю, Люсенька, ничего я не знаю…»
Милку, имя которой от бабушки Людмилы досталось, только дедушка упрямо зовёт Люсей. «Милку» придумал отец, когда первый раз увидел её, новорождённую, на фотографии, пролетевшей в конверте тысячи километров — от их городка до Сибири. Сначала он часто звонил, а потом всё реже и реже… Потому что потом был суд для установления отцовства, на котором настояла бабка Анна. После суда и смены Милкиной фамилии и документов два года мама с отцом не общалась вовсе. Потом умерла бабушка Людмила, и отец позвонил: «Я хочу, чтобы вы приехали ко мне. Навсегда». Они с мамой и поехали. Вот только навсегда не получилось. Не смогли вместе, под одной крышей мама и бабка Анна. Это всё, что знает Милка. Но она уверена: придёт время, и она сама разыщет отца. «Я всё помню, папка. Как ты кедры гладил, помню… и валуны на речке. Положишь ручищу на тёплый камень — и слушаешь. То ли себя самого, то ли каменные сказки… С порогами, суровыми, грозными, умел говорить. А в большом городе не смог прижиться. Ни так не получилось, ни эдак».
Милка невесело улыбается одним уголком губ, вскакивает, свистит.