Тикают ходики. На них — половина второго. Ночь. Андрей Гаврилыч уже встал, поблескивает очками, одевается. Керосиновая лампа освещает угол печки, деревянный стол, табуретку. Все кажется желтым. На столе шумит самовар. Хозяйка приготовила его еще с вечера, а теперь встала, кряхтя, раньше всех и разожгла угли. Проснулась кошка и, мяукнув, стукнула об пол всеми четырьмя лапами — спрыгнула с печки. Надо кинуть ей кусочек колбасы.
Андрей Гаврилыч снова опередил меня: выпил чай и уже собирает свой чемоданчик. С нами пойдет хозяин, старик с большой рыжей бородой.
Пальто очень тяжелое — сразу становится жарко. Загремела задвижка. Хозяйка провожает нас с лампой. Пискнула дверь, пахнуло морозным воздухом.
— Эка, вызвездило как! — глухо доносится голос старика-хозяина.
Валенки сухо скрипят по снегу. У нас с Гаврилычем специальные рыболовные чемоданчики на полозьях. Дед ничего не берет с собой — на чем же он будет сидеть около лунки? Мороз щиплет ноздри, сковывает щеки. В избе еще горит огонек. Сейчас хозяйка погасит лампу и ляжет спать.
А мы вступили в огромный холодный мир. Щедро светит луна. Наши голоса звучат тихо, но разносятся далеко, и тишина от этого кажется еще более полной и немного пугающей. Все голубое, и чудится, что все вокруг околдовано лунным светом, что избы, луна, деревья и даже заиндевевшие провода замерли не просто так: они разыгрывают таинственное представление. Темные дома деревни — даже окон не разглядишь — загадочно насторожились. Ни ветерка, ни звука.
Первым шагает дед. За ним торопится Гаврилыч. Его чемоданчик катится мягко, иногда сползает в сторону. Я последний. Дорога блестит призрачным светом, повизгивает слежавшийся снег. Декорации двух цветов — черного и голубоватого…
Мы идем уже очень давно. Луна ушла дальше, скрылась за лесом — у нее там, наверное, другие дела. Но оказывается теперь, что и без луны можно различить спину Гаврилыча, деда с палкой, дорожку. Откуда-то сочится неуверенный свет: робко вырисовываются осинки, мохнатые лапы елей, хрупкие кружева кустарника. Откуда он, этот свет? Может быть, снег начинает светиться?… Становится еще светлее, бледнеет небо — и все теперь просто и ясно.
Справа над верхушками елей начинает краснеть, словно зарево. Или кто-то зажег огромный костер?… Опять — как в сказке: сейчас придет волшебник… В прозрачно-зеленой глубине одна за другой тонут звезды. Снег зеленоватый и тени на нем зеленые. Выплыли из-за леса багряные облачка, выстроились, словно придворные, для встречи Волшебника… Чиркнуло поверху, и загорелись, засверкали заснеженные макушки деревьев. Тотчас ворохнулась какая-то птица на ветке, заверещала радостно. С ветки посыпался снег…
Лес неожиданно кончился. Перед нами, чуть внизу, большое белое поле, ровное и нестерпимо яркое на солнце. Водохранилище. Тысячи, миллионы снежинок — и каждая сверкает отдельно от других, отражает блеск солнца, переливается в его лучах. Множество радуг. Мы спускаемся и идем по нетронутому снегу. На том берегу за четкой строчкой кустов толпятся деревенские избушки. Крайняя изба стоит у самого берега. Блестит заснеженная крыша, из трубы вьется дымок. Он поднимается вверх сизым султаном — примета, что день будет хорошим. А дальше, за деревней, туманная линия леса. Вот он, волшебник — Солнце. Пришел и расколдовал…
Почти у самого берега дед останавливается.
— Начне-о-ом, пожа-алуй, — нараспев говорит Гаврилыч.
— Начне-о-ом! — тянем мы хором.
Становится весело. Гаврилыч плюет на руки и первым начинает долбить лед. Я долблю шагах в двадцати от него. Скоро в лунку с шумом вливается вода. Я достаю удочку, усаживаюсь на чемоданчике, насаживаю на крючок мормышки рубинового мотыля.
Я знаю: предстоит день морозный и яркий. Предстоит день полный чудес.
Чудеса начинаются сразу. Первое чудо — лунка. Ее зеленоватое пятно многозначительно темнеет среди ледяных осколков. Это — окно в неведомый мир. Мне представляется, как там, в тусклой оливковой глубине, среди причудливых зарослей подводных растений, плавают рыбы. Полосатые окуни с красными плавниками, серебряные плотицы, щуки — я видел их во сне. Да-да, я вспоминаю, как именно прошлой ночью в избе видел огромных глазастых рыб, которые с жадностью набрасывались на мою мормышку, дергали во все стороны, мешали друг другу…
На конце гибкого можжевелового удилища поблескивает серый хоботок пружинки. Из хоботка выбегает леска и скрывается в воде. В глубине — мормышка. Все это — от мормышки до моего плеча — представляет собой чуткий механизм: стоит рыбе коснуться наживки — пружинка качнется, и рука мгновенно сделает подсечку. Однако поклевки почему-то нет.
Я смотрю вокруг. Все так ярко, что больно смотреть. Слева от меня, сгорбившись, сидит Гаврилыч. Он неподвижен: вероятно, тоже нет клева. Дед стоит сзади, шагах в двадцати, и сосредоточенно «блеснит». Кусочек бороды его освещен солнцем и горит так, что мне кажется: деду жжет подбородок.
Вдруг рука моя ощущает слабый толчок. Механизм срабатывает, и я чувствую, как натянулась леска… Подпрыгивает сердце, останавливается и, лишь когда я вытаскиваю маленького окунишку, начинает снова биться. Он невзрачный, полосатый — граммов на двадцать — однако это «почин». Я отцепляю его от мормышки, небрежно бросаю рядом с лункой. Этот бойкий подводный житель, который теперь весь извалялся в жемчужном снегу, — второе чудо.
Но больше ни поклевки. Я тупо смотрю на пружинку, подергиваю удочкой, чтобы раздразнить воображаемых рыб, но это не дает результатов. И чудеса начинают блекнуть. Лунка — никакое не окно, это просто отверстие во льду, причем вода мутная, а на голом и мертвом дне подо мной, вероятно, много вязкого ила. И вообще-то рыб очень мало в этом водоеме, а те, которые все-таки есть, плавают неизвестно где — попробуй, отыщи их. Солнце — да, но в конце концов от него уже начинают болеть глаза. И зачем столько света? К тому же спать хочется.
Вспоминаю, что надо поесть, открываю чемоданчик, достаю булку с маслом, сахар, щурясь от солнца, ем. Света столько, что невозможно смотреть. Голубое, розоватое, белое… Ослепительное. И радость вдруг просто переполняет меня — остановись, мгновенье!..
Хозяин-дед убежал куда-то вместе со своей бородой… Андрей Гаврилыч встает, долбит другую лунку, ближе к берегу. Продолбил, сел…
Я встаю тоже, прыгаю по снегу, чтобы отогрелись ноги и свысока смотрю на свою «добычу» — ее и разглядеть-то трудно в снегу, — жую всухомятку булку и мечтаю теперь о лете, когда не нужно будет надевать эту тяжелую шубу и прыгать, чтобы согреться. От этой мысли становится еще радостней — впереди лето, впереди аромат листвы, песни птиц, поплавки на воде, теплый ветер! Смотрю на Гаврилыча…
Познакомились с ним не так давно, в электричке. Впервые с приятелем отправлялись на подледную рыбалку — наслышались, начитались… — но проспали и не успели дома толком собраться. Расположились на гладком желтом сиденье электрички, старательно привязывали мормышки к лескам и не обратили внимания на пожилого щуплого мужичка с пешней и чемоданчиком — он сидел тихо напротив. Мормышки мы привязывали, как оказалось, неправильно — жалом крючка вниз, и рыбацкое сердце нашего соседа напротив не выдержало…
Мне двадцать пять, работаю на заводе, токарь. Мои станки — это механический мир, и частенько мне кажется, что и станки, и вообще всякие железные механизмы — отчасти живые… У каждого свой характер, капризы, причуды… Хорошо работает любой механизм лишь тогда, когда ты обращаешься с ним по-человечески, с уваженьем, с любовью… Вообще мой завод — это мой мир, и сейчас, глядя на Гаврилыча, сидящего терпеливо над лункой, я думаю, что у него совсем другой мир — он реставратор, художник. Мы с приятелем были у него в мастерской, она в старой церкви: густой сад, окружающий церковь, ограждает ее от городского суетливого мира. Я был у него и дома: живет он один, его комната — тоже особый мир, с удочками, фотографиями, потрепанными географическими картами, картинами, канарейкой в клетке, рыбками в аквариуме, двумя кошками и собакой…
Я прямо-таки влюблен в Гаврилыча. По голубой и скрипучей ночной — волшебной! — дорожке он привел меня в этот чудесный сверкающий мир, чтобы отмыть, очистить — как он отмывает, осветляет потемневшие от времени картины… Я влюблен в него, и несмотря на то, что ну абсолютно нет клева, я смотрю на него с благодарностью…
Но вдруг вижу: что-то странное творится с волшебником-реставратором. Он суетится на своем чемоданчике, взмахивает нелепо руками, и вообще маленькая скрюченная фигурка его выражает азарт, энергию, чуть ли не боевой задор. В чем дело?
Наконец сердце мое подпрыгивает — я догадываюсь! — немедленно бросаю на снег недоеденную булку, хватаю пешню, удочку, бегу, неуклюже вскидывая ноги, чтобы не упасть, все-таки падаю, теряю и нахожу удочку, опять бегу, задыхаясь… Наконец — «на втором дыхании» — прорублена лунка, голыми красными руками лихорадочно вычерпаны шуршащие, скользкие ледяные осколки (оставил на старой лунке черпак!)… Вот оно! Я не успеваю даже насадить мотыля — скрюченные пальцы не слушаются — и ловлю на высосанные лохмотья: таскаю одного за другим ленивых, толстых окуней, зеленых, с черными поперечными полосами… Окуни разевают рты, ловят воздух, шуршат, ворочаясь на снегу, а грудные алые плавники их светятся, горят на солнце, словно тайные сокровища подводного царства…
И теперь мне снова ясно, что подо мной в глубине — золотое песчаное дно, а в прозрачной воде среди изумрудных зарослей плавают большие красивые рыбы. Множество разных рыб… Солнце просвечивает сквозь заснеженный лед, и в золотом свете его — все как в сказке…
Однако чудеса недолговечны. После одной из поклевок я погорячился, потянул резче, чем следует, натяжение лески вдруг ослабло, и я понял, что это — обрыв. Пока бегал к чемоданчику, оставленному около старой лунки, окоченевшими пальцами привязывал новую мормышку, неловко насаживал мотыля, стая окуней, очевидно, ушла с этого места. Напрасно я, затаив дыхание, ждал, пытался всячески раздразнить рыбу новой мормышкой. Поклевок не было.