Он уселся и позволил себе отхлебнуть воды из бурдюка. Он подумал о том мимолетном головокружении, когда ему вдруг показалось, что он почти не привязан к миру. Интересно, что это значит. И почему в связи с этим головокружением ему вспомнился его рог и последний из старых друзей, которых он потерял, обоих, давным-давно, у Иерихонского Холма. Ведь револьверы остались — револьверы его отца, — а это гораздо важнее, чем рог… или даже друзья.
Или нет?
Это был странный вопрос, тревожный, но поскольку ответ был один и вполне определенный, стрелок решил не ломать себе голову. Может быть, позже он еще поразмыслит об этом. Но не сейчас. Он оглядел пустыню и поднял глаза к солнцу, что спускалось теперь к горизонту по дальнему квадранту неба, который — вот тоже тревожная мысль — располагался уже не совсем на западе. Стрелок встал, вытащил из-за пояса старые, изношенные перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра. Он разложил костер в круге пепла, оставленного человеком в черном. В этом тоже была ирония, которая, как и романтика жажды, показалась стрелку привлекательной. Горькой, но привлекательной.
Он не сразу достал свой кремень и кресало. Он дождался, пока последние проблески дневного света не обратятся в летучее марево на земле под ногами и в узкую ядовито-оранжевую полосу на черно-белом горизонте. Он терпеливо сидел, глядя на юго-восток, туда, где высились горы. Он ничего не ждал. Он не надеялся разглядеть тоненькую струйку дыма от другого костра или оранжевую искру пламени. Он просто смотрел, потому что так было нужно. И в этом тоже была своя горькая привлекательность. «Чтобы что-то увидеть, надо смотреть, понял, ты, недоумок, — говорил Корт. — Бог дал нам глаза, чтобы ими смотреть. Вот и открой свои буркалы».
Но там, в горах, не было ничего. Да, он уже близок к цели, но лишь относительно близок. Еще не настолько, чтобы в сумерках разглядеть дым или оранжевый проблеск костра.
Он высек искру на охапку сухой измельченной травы, бормоча бессмысленные слова старого детского заклинания:
— Искра, искра в темноте, где мой сир, подскажешь мне? Устою я? Пропаду я? Пусть костер горит во мгле.
Вот странно: человек вырастает и забывает про детство с его ритуалами и ребяческими заклинаниями — многое теряется по дороге, но кое-что все-таки остается, накрепко застревает в мозгах, вцепляется в тебя мертвой хваткой, и ты несешь этот груз всю жизнь, и с каждым годом он все тяжелее и тяжелее.
Он улегся на землю с наветренной стороны от костра так, чтобы дурманящий дым, навевающий грезы, уносился в пустыню. Ветер, разве что изредка поднимавший взвихренную пыль, дул спокойно и ровно.
Немигающие звезды над головой светили тоже спокойно и ровно. Миллионы миров и солнц. Головокружительные созвездия, холодное пламя всех первозданных оттенков. Пока он смотрел, темно-лиловое небо сделалось черным. Прочертив огненную дугу над Старой Матерью, во тьме мелькнул и погас метеор. Огонь костра отбрасывал в ночь причудливые тени. Бес-трава медленно выгорала, создавая новый узор — не идеограмму, а простенькое перекрестье линий, навевающее смутный ужас своей чуждой бессмыслице определенностью. Стрелок выкладывал траву для кострища, не думая о каких-то художествах. Главное, чтобы хорошо горело. Но узор все-таки получился. Он рассказывал о черном и белом. О человеке, который подправил бы перекосившуюся картину в незнакомом гостиничном номере. Костер горел медленным, ровным пламенем, и фантомы плясали в его раскаленной сердцевине. Стрелок их не видел. Он спал. Два узора, плоды искусства и ремесла, слились воедино. Ветер стонал, словно ведьма, чье нутро разъедает рак. Его капризные порывы то и дело подхватывали дурманящий дым и, кружась, овевали стрелка. Так что он все же вдыхал дурман. И дурман творил сны, как едва уловимое раздражение творит жемчужину в устричной раковине. Иной раз стрелок стонал вместе с ветром. Но звезды были равнодушны к его тяжким стонам, как они равнодушны к войнам, распятиям и воскресениям. И в этом тоже была своя горькая привлекательность.
II
Он спустился с последнего из предгорий, ведя за собой мула, чьи глаза, выпученные от жара, были уже мертвы. Три недели назад он миновал последний городок, а потом был только заброшенный тракт, да еще изредка попадались селения жителей приграничья — скопления хижин, покрытых дерном. То есть когда-то это были поселения, но они давно превратились в отдельные хутора, где обитали одни прокаженные и помешанные. Ему больше нравились полоумные. Один из них дал ему компас «Силва» из нержавеющей стали и попросил передать эту штуку Человеку Иисусу. Стрелок взял его с самым серьезным видом. Если он встретит Его, он отдаст Ему компас. Вряд ли, конечно, он встретит Иисуса, но всякое в жизни бывает. Однажды он видел тахина — это был человек с головой ворона — и окликнул его, но несчастный уродец сбежал, прокаркав что-то похожее на слова. Может быть, даже проклятия.
Последнюю хижину, где были люди, стрелок миновал пять дней назад, и он уже начал подозревать, что никаких хижин больше не будет, но, поднявшись на гребень последнего иссеченного ветром холма, увидел знакомую низкую крышу, покрытую дерном.
Поселенец — на удивление молодой человек с взлохмаченными волосами цвета спелой клубники, что свисали почти до пояса, — с неистовой страстью пропалывал хилые кукурузные всходы. Мул издал жалобный хрип, поселенец вскинул голову; он взглянул на стрелка, словно прицелился. Оружия у него не было. Во всяком случае, на виду. Поселенец поднял обе руки в небрежном приветствии, снова склонился над своей кукурузой на ближайшей к хижине грядке и принялся вырывать и кидать через плечо бес-траву и зачахшие кукурузные стебли. Его длинные волосы развевались на ветру. Здесь ветер дул прямиком из пустыни, где нечему было его удержать.
Стрелок неспешно спустился с холма, ведя за собой мула, который вез бурдюки с водой. Он встал на краю кукурузной делянки, отхлебнул немного воды, чтобы во рту появилась слюна, и сплюнул на засохшую землю.
— Доброй жатвы твоим посевам.
— И твоим тоже, — отозвался молодой поселенец. Когда он разогнулся, у него в спине что-то явственно хрустнуло. Он смотрел на стрелка без страха. Его лицо — то есть та его малая часть, что просматривалась между космами и бородой, — было чистым, его не тронула гниль проказы, а глаза, разве что чуточку диковатые, казались глазами нормального человека. Не дурика. — Долгих дней и приятных ночей тебе, странник.
— Тебе того же вдвойне.
— Это вряд ли. — Поселенец коротко хохотнул. — У меня ничего нет, только бобы и кукуруза, — сказал он. — Кукуруза задаром, а за бобы надо будет чего-нибудь дать. Мне их приносит один мужик. Заходит сюда иногда, но никогда не задерживается надолго. — Поселенец опять рассмеялся. — Боится духов. И еще — человека-птицу.
— Я его видел. Человека-птицу, я имею в виду. Он от меня убежал.
— Ага. Он заблудился. Говорит, что он ищет какое-то место. Называется Алгул Сьенто, только он иногда называет его Синим Небом или Небесами. Я лично понятия не имею, где это. Ты не знаешь, случайно?
Стрелок покачал головой.
— Ладно… он не кусается и никому не мешает, так что хрен с ним. А ты сам живой или мертвый?
— Живой, — отозвался стрелок. — Ты говоришь, как мэнни.
— Я был мэнни, но очень недолго. Быстро понял, что это не для меня; уж больно они компанейские, на мой взгляд, и вечно их тянет искать дырки в мире.
«Это точно, — подумал стрелок. — Мэнни — великие путешественники».
Еще мгновение они молча разглядывали друг друга, а потом поселенец протянул стрелку руку.
— Меня зовут Браун.
Стрелок пожал его руку и назвал себя. И в этот момент тощий ворон каркнул на крыше землянки. Поселенец ткнул пальцем в ту сторону:
— А это Золтан.