— А почему бы вам самой не прийти сюда? — спросил я однажды. — Я не могу узнать все, что вам нужно. Но я могу проводить вас к офицеру, который все объяснит вам.
Она пришла в тот же день. Я был потрясен. В обычных условиях я никогда в жизни не осмелился бы и близко подойти к такой красавице. Ну, а тут — мы ведь были уже знакомы по телефону — я собрал все свое мужество и предложил ей погулять вместе, когда меня отпустят со службы, в 6 часов.
Она очень просто согласилась.
За эту осень и зиму мы очень подружились с Идой. Когда же снова настало лето, я заказал себе костюм с единственной целью — нанести торжественный визит родителям Иды и просить ее руки. Но в то самое воскресенье, когда я должен был явиться к родителям иды, я вместе с сотнями других новобранцев отправился па вокзал, чтобы попрощаться там со своей первой любовью и уехать на войну. Шел 1911 год. Италия готовилась захватить Ливию.
ГЛАВА VIII
Переполненный поезд покинул станцию, и платочек, которым Ида махала мне, скрылся вдали. Я сбросил ранец, уселся в углу коридора и вздохнул. Это был вздох грусти и в то же время облегчения. Я был расстроен, что прервались мои занятия пением, опечален расставанием с Идой и был просто в ужасе от того, что мне предстоит сражаться с арабами, с которыми у меня лично никогда не было никаких недоразумений. имелись и другие причины, по которым я не очень огорчался, что выбираюсь из Рима именно в этот момент. Ну, взять хотя бы проблему наших взаимоотношений с Идой. Я серьезно думал о женитьбе. Мне казалось, что это было бы великолепно, хотя все же меня не оставляли недобрые предчувствия.
Родители Иды неохотно соглашались на то, чтобы наша идиллия продолжалась и дальше. Они были небогаты, но полагали, что дочь их — такая красавица — могла бы составить партию получше. При таком положении мне трудно было, конечно, спорить с ними. А они, разумеется, не согласились бы, чтобы, обручившись, мы надолго отложили свадьбу — ведь у меня ничего не было за душой, кроме каких-то смутных надежд и мечтаний. Они, конечно, настояли бы, чтобы по окончании военной службы я оставил занятия пением либо для того, чтобы найти какую-нибудь постоянную работу, либо для того, чтобы сразу же начать выступать в качестве профессионального певца (а это было бы все равно, что кинуться головой в омут). Я не расположен был делать ни то, ни другое. Но я любил Иду и вовсе не намеревался терять ее. Если бы я остался в Риме, я бы, наверное, уступил уговорам ее родителей. Ну, а теперь я ехал через Понтийские болота и был на надежном расстоянии если не от пушек, то, во всяком случае, от брака. Я смотрел в окно на унылый пейзаж и находил, что он не так уж печален. Скоро я приеду в Неаполь, затем окажусь в Триполи, оттуда, конечно, можно и не вернуться... Зато, если вернусь (и тут я пускался в тщеславные мечты о престиже возвратившегося с войны, увешанного орденами солдата), родители Иды не смогут, конечно, отказать мне. Во всяком случае, сейчас мне ничего не надо решать, сказал я себе спокойно. Судьба взяла мою жизнь в свои руки.
Но затем мысли мои обратились к другому, и тут уже все было совсем не так приятно и обнадеживающе. В случае с Идой можно было еще на что-то надеяться. Но я натворил немало других глупостей, которыми, конечно, никак не мог гордиться. Тем временем поезд как раз вышел из туннеля, свернул куда-то, и предо мной предстал голубой залив Формиа. Впервые в жизни увидел я спелые апельсины на деревьях.
Должно быть, война умудряет людей, думал я. Я очень рассчитывал на это, поскольку чувствовал, что мудрости мне все-таки еще не хватает. Выло бы несправедливо свалить всю вину за то, что произошло, на моего старого друга, повара Джованни Дзерри. Вина целиком моя.
Все началось несколько месяцев назад, когда Дзерри вновь проявил интерес к моему голосу. Я зашел к нему как-то вечером, помня добрые старые времена, и спел ему что-то прямо на кухне. Дзерри был поражен моими успехами. Однако он тут же выразил глубокое беспокойство по поводу того, что голос мой находится в руках «всего-навсего женщины». Только лучшие и самые знаменитые преподаватели пения — мужчины, разумеется, — смогут должным образом обработать мой голос. Я должен был объяснить ему, что моими успехами я в немалой степени обязан блестящему преподаванию и чрезвычайному благородству синьоры Бонуччи, той самой, которая была «всего-навсего женщиной». Но, увы! Я позволил ему убедить меня своими доводами.
Вскоре после этого разговора Дзерри привел меня к своему хозяину, знаменитому тенору Алессандро Бончи, который как раз в это время был в Риме и должен был петь в «Любовном напитке» в театре «Костанци». Бончи жил в роскошном номере на последнем этаже гостиницы «Эксцельсиор». Когда мы пришли к нему, он встретил нас в великолепном шелковом халате. Я вспомнил своего отца — что бы он подумал сейчас? В ушах у меня еще звучали его слова: «Пение не приносит доходов, мальчик мой. Выбери себе какое-нибудь ремесло и не оставляй его».
Я спел знаменитому тенору несколько арий. Он похвалил меня, добавив, что если я хочу, он может представить меня профессору Мартино, должно быть, как он сказал, самому лучшему на свете преподавателю пения. Затем, обратившись к Дзерри и как бы продолжая ранее начатый разговор, он посоветовал:
— Вложите свои деньги в этот голос. Он принесет вам доход.
Что тут имелось в виду, мне стало ясно лишь несколько дней спустя, когда Дзерри пришел ко мне в штаб гарнизона.
— Все в порядке, — весело сообщил он. — Бончи поговорил о тебе с профессором Мартино. С будущего понедельника ты начинаешь заниматься у него.
— Зачем такая спешка? — удивился я. — И как быть с синьорой Бонуччи? Я еще ничего не сказал ей. Надо посоветоваться с нею. Ведь я занимался у нее два года и не заплатил еще ни чентеримо. Я не могу оставить ее так, ни с того, ни с сего. И к тому же, чем я буду платить профессору Мартино?!
— Не беспокойся, — как ни в чем не бывало ответил Дзерри. — Об этом позабочусь я. Платить надо много, не спорю. Но пока я займусь этим, а ты мне отдашь потом. Я тут приготовил небольшой контракт, надо подписать его. Вот, взгляни-ка. А что касается той женщины, то не будь глупцом. Ты должен думать о своей карьере. Мартино и так оказывает тебе великую милость, соглашаясь заниматься с тобой. Он разозлится, если ты теперь откажешься. Не упускай такого случая! Ведь это просто удача! Вся твоя судьба зависит теперь только от этого!
Я понимал, что поступаю плохо, но в тот момент мне казалось, что другого выхода нет. Я взглянул на контракт. Он выглядел страшно официально и очень важно. Дзерри обязывался платить профессору Мартино за мои уроки. Взамен я должен был отчислять ему 30 процентов моего гонорара в первые два года после дебюта и 40 — в следующие три года. Я почувствовал укор совести, вспомнив, что синьора Бонуччи вообще никогда и словом не обмолвилась ни о каких обязательствах. Но я послушно пошел с Дзерри к нотариусу и подписал контракт. Мой дебют! Это казалось мне делом очень далекого будущего.
Потом я пошел к синьоре Бонуччи и сказал ей, что мне посоветовали заниматься у профессора Мартино.
Много лет спустя я услышал английскую поговорку. «Даже в аду нет фурии страшнее осмеянной женщины». Я понимаю, что обычно эту поговорку припоминают совсем в других ситуациях, чем та, о которой говорю я, но и в этом случае поговорка подходила как нельзя лучше. Мгновенно исчезли мягкость и женственность синьоры Бонуччи. Она закричала от злости, осыпала меня градом оскорблений, обвинила в черной неблагодарности, хлопнула дверьми и велела немедленно покинуть ее дом и не попадаться ей больше на глаза.
Я был напуган, уничтожен и сгорал от стыда. Это было самое тяжелое испытание, какое только выпадало на мою долю в жизни. Но, разумеется, все это получилось чисто по-итальянски. Синьора Бонуччи отводила душу. Это было «сфого» женщины темпераментной, горячей. Занимаясь со мною бесплатно, она поступала совершенно необычайным образом. И само собой разумелось, что в один прекрасный день я заплачу ей за все. Но если бы я занимался только у нее, возможно, она никогда бы и не заговорила об этом. Она верила в мой голос и гордилась им. И это была, несомненно, гордость собственника. Я был «звездой» среди учеников, и поэтому было совершенно естественно, что она думала о будущем — не только о моей будущей славе, в которую слепо верила, но и о том, что придется на ее долю, или думала по крайней мере о своем собственном творческом удовлетворении, которое дадут ей занятия со мной. Она заложила основу моего вокального мастерства, а я бросал ее теперь, как бы говоря ей всем своим поведением, что она не устраивает меня больше как преподаватель и не может руководить мною на последнем, самом приятном и радостном этапе обучения. Я задел ее гордость. Она имела все основания сердиться на меня.
В гневе она затеяла судебное дело. Мне надлежало предстать перед судом. Судья спросил меня, правда ли, что синьора Бонуччи давала мне индивидуальные уроки почти каждый день в течение двух лет. Я ответил: «Да, абсолютно верно». Мне было жаль, что дело дошло до этого. Но мне оставалось только упрекать самого себя. Суд обязал меня оплатить уроки. Всего 2500 лир. Сумма вполне приемлемая, если ее выплачивать в течение двух лет, но это чудовищная цифра, если она сваливается ни с того, ни с сего, да еще на солдата, получающего 10 чентезимо в день.
— Господин судья, — покорно сказал я, — я буду откладывать все мое жалованье и возмещу все с процентами. Но боюсь, что придется ждать очень долго.
Синьора Бонуччи не настаивала на том, чтобы я платил. Было ясно, что она хотела только сделать негодующий жест. Больше она не давала о себе знать ни сама, ни через кого-либо.
Двенадцать лет спустя, когда я уже пел в «Метрополитен-опера», я решил написать своей старой учительнице. Мне было довольно трудно разыскать ее адрес. Она уехала вместе с мужем из Рима и жила теперь на острове Роди (в Додеканезском архипелаге), который тогда еще принадлежал Италии. Я просил у синьоры Бонуччи прощения, просил вспомнить старую дружбу. Она ответила мне очень теплым, сердечным письмом, и я был очень рад, что мы вновь стали друзьями. Но прошло еще несколько лет, прежде чем нам довелось встретиться снова. Летом 1939 года, когда я отдыхал у себя на даче в Реканати, я получил телеграмму из Рима: «Я здесь в отпуске. Сообщите, хотите ли видеть меня». Конечно, я немедленно телеграфировал ей, приглашая приехать в Реканати. Она приехала, но настояла на том, чтобы остановиться в гостинице, гордость ее все еще была задета — так мне казалось — и это мешало ей принять мое гостеприимство. Во всяком случае, мы вместе сходили с ней в церковь в Лорето и поблагодарили судьбу за нашу счастливую встречу. Позднее, когда мы расстались, я сумел все же принести повинную, заплатив наконец мой долг этой доброй женщине и добавив к первоначальной сумме другую, соразмерную той благодарности, которую я питал к ней.
По все это было делом далекого будущего. Новобранцу Беньямино Джильи, рядовому 82-го пехотного полка, который сидел на ранце в коридоре переполненного
поезда и краснел от стыда за свои прошлые прегрешения, все это было еще неведомо.
Профессор Мартино был, несомненно, превосходным преподавателем, но я занимался у него всего несколько месяцев, потому что вскоре пришло извещение, что я должен отправиться на военную службу в Ливию. Накануне моего отъезда Дзерри пришел ко мне и принес контракт, который мы оба подписали.
— Послушай, — сказал он, — Я знаю, ты поймешь меня... Не будет мне покоя, пока я не порву эту бумагу. Да и тебе ведь теперь не нужны уроки. Так что, аминь, — И тут же он порвал контракт.
Это была наша последняя встреча с Дзерри в Италии. Вскоре после этого он уехал с семьей за границу, и мне удалось только узнать, что он обосновался где-то в Калифорнии.