Он оставил Эльзе колбасную лавчонку и двух шалопаев, но знал, что они прокормятся не торговлей, а посылками, которые он им будет отправлять из России. И не только посылки… Он надеется сколотить здесь приличный капиталец…
Кое-что Шпильке накопил еще в Польше, когда служил в зондеркоманде. Там он отличился во время карательных операций.
В одном из краковских костелов во время облавы он обнаружил склад оружия, которое тут же сдал гарнизонному начальству; зато коробку с золотыми вещами, найденную в подземелье, оставил себе…
В Варшаве, во время отправки транспорта в Освенцим, он успел вырвать кое-какие вещички из рук несчастных жертв. Одеждой он обеспечен. И Эльзе и детям хватит на всю жизнь.
Но, странное дело, чем больше он обрастал всяким добром, тем тревожнее становилось на душе. По его подсчетам, он уже отправил домой столько, что сможет после войны открыть большой магазин, купить особняк в центре городка, и тогда все эти торгаши-соседи будут завидовать ему… «Теперь нужно вести себя осторожнее, — размышлял он бессонными ночами, замирая от малейшего шороха. — Нужно беречь здоровье и голову, чтобы толком суметь воспользоваться приобретенным на войне…»
Ганс Шпильке хорошо знал свою Эльзу. Не успеет опа получить похоронку, как сразу же выскочит замуж за первого попавшегося. Она не станет по нем плакать и убиваться. С таким капиталом, с таким добром, что он ей переправил, Эльза сможет жить роскошно и весело…
Особых забот здесь, в глубоком тылу, у коменданта не было. Работа у него, как говорится, была не очень опасная, привычная. Здесь, в Яшполе, остались старики, женщины, дети, больные, которые даже не способны как следует запереть дверь. Евреев загнали в гетто, за колючую проволоку, и малейшая попытка неповиновения жестоко каралась. Находились, правда, иногда такие, что набрасывались на немцев, но таких смельчаков расстреливали на месте. Подозрительных немедленно арестовывали и отправляли сперва в подвалы гестапо, жандармерии или вспомогательной полиции.
И все же Шпильке теперь старался не лезть на рожон. Он держался подальше от опасных операций, оставался в тени, помня слова Эльзы о том, что живой пес лучше мертвого льва. Он и сам прекрасно понимал, что живой лейтенант лучше мертвого генерала…
Там, где все шло гладко и ничем не угрожало, он вел себя героем, как и подобает офицеру третьего рейха. Но стоило ему учуять, что пахнет порохом, он старался держаться в отдалении, не подставлять свою голову куда не надо, с удовольствием предоставляя эту возможность другим.
Его не надо было учить, как уберечь себя в этих краях. Кому-кому, а Шпильке отлично известно, что это за несносный народ! Еще в восемнадцатом году его отец Рихард воевал здесь — служил в карательной команде и, как и Ганс, так же отправлял домой посылки с продуктами и всяким добром. Отец тогда писал, что собрал на Украине такие вещи, что даже не хочет рисковать отправлять их по почте, а привезет сам домой. Долго и нетерпеливо ждали отца с награбленным на Украине добром, но дождались только сообщения, что Рихард Шпильке пал в бою за фатерлянд…
Памятуя о судьбе отца, Ганс твердо решил во что бы то ни стало уцелеть, вернуться домой живым. Пусть калекой, но живым!
И первое время он себя здесь чувствовал, как рыба в воде. Иметь дело с сугубо штатскими, безоружными людьми не так уж страшно. С ними он может сделать все, что взбредет в голову. Надо только следить, чтобы болезни не перешли к нему от тех, что в гетто мучаются. Там не только умирают от голода и побоев. Эпидемии наповал косят обреченных… Он смертельно боится заразиться от них.
А тут еще откуда-то появились партизаны. Говорят, что диверсантов недавно выбросили с самолетов на парашютах. Попробуй обнаружь их! То они пускают под откос идущие на фронт эшелоны с оружием и боеприпасами, то поджигают склады с продовольствием. К нему дошли слухи, что партизаны собираются даже напасть на его комендатуру. Якобы готовятся его повесить в лесу…
Все чаще проходят в Германию железнодорожные эшелоны с искалеченными немцами. И то, что эти безногие и безрукие калеки рассказывают, ничуть не соответствует тому, что пишется в газетах, что болтает Геббельс по радио. Теперь уже Шпильке ясно, что с блицкригом вышел пшик. Весь этот блицкриг не что иное, как фикция, фантазия бесноватого фюрера… Война может затянуться на долгие годы, а тут уже зима на носу с ее лютыми морозами и метелями.
Шпильке никогда не задумывался над такими вещами, а теперь почему-то голова трещит от дум. Он зол был и на себя, ибо хорошо знал, что если солдат начинает думать, он уже не солдат. Ведь за него положено думать фюреру…
Дием еще терпимо, но когда надвигается ночь, его начинают мучить кошмары. То кажется, что он не угодил начальству и оно отправило его на фронт, то будто он тяжело ранен, лежит на земле, обливаясь кровью, а мимо проходят те, которых он избивал, и плюют ему в лицо… Даже стакана воды подать некому…
И такое с ним часто случается: то он будто мчится на машине, а из балок, яров, оврагов карабкаются и выбираются с вилами и лопатами мужики, которых он приказал в свое время расстрелять. Они хватают его и бросают в огонь. Привязывают к стволу дерева, и он горит… И нет никакого спасения. Рядом с ним горят все его вещи, которые он должен был отправить семье. Он пытается кричать, звать на помощь, но не в состоянии.
Чаще всего во сне приходят к нему женщины и дети из гетто. Скольких он расстрелял над яром, у известковых карьеров… Нет им числа… Но вот они будто все ожили. Голодные, истощенные — и у них хватает сил душить его. И душат. Часто мерещится ему колючая проволока, а за этой проволокой сотни, тысячи глаз. Похожие на тени женщины и дети с поднятыми руками. Он слышит их стоны, их проклятья. Видит в этой толпе и своих детей, и Эльзу… И часто снится ему, как горит его лавчонка и все вокруг дома и бросают бомбы русские самолеты… Эльза и его дети мечутся в пламени, не могут выбраться из кромешного ада войны.
Нервы — ни к черту. Каждый шорох, каждый стук бесят его. Шум деревьев за окном тоже наводит ужас, и Шпильке хватается за парабеллум…
День и ночь он глотает таблетки и порошки от головной боли, но ничего не помогает. Кошмары издергали его до предела.
Когда он входит в комнату, заполненную узлами, чемоданами, ожидающими отправления домой в Германию, ему кажется, что они двигаются, словно живые. Вот подымается с пола шуба и шагает прямо на него; женские костюмы простирают к нему руки, страшные руки, которые норовят схватить его за горло… Сапоги, туфли и детские ботиночки, которые стоят у стены, начинают двигаться прямо на него, и он не в состоянии избавиться от этих кошмарных видений.
Да что же это такое?
Шпильке, обессиленный, валится на кровать. Глаза слипаются, сердце замирает, ему мерещится гроб, который вносят в комнату… Хочется спать, но не в состоянии сомкнуть глаз.
Сколько же это может продолжаться? Лечиться, лечиться — и как можно скорее!
Была глубокая ночь. Шпильке поднял полдюжины солдат, самых отъявленных головорезов, и повел их в подвал, к арестантам. На пороге остановился, приказал вывести первых попавшихся десять человек. У забора расстрелял их, надеясь, что после этого станет ему легче и он сможет уснуть. Затем отправился в гетто. В бессонные ночи он часто появлялся там, невзначай стрелял несколько раз, будил узников…
Он приказал поднять всех.
Истощенные, измученные узники стали подходить к воротам. Шпильке окинул острым взглядом собравшихся и объявил:
— Кто хочет выйти из этого земного ада на волю, пусть танцует!
Обреченные стали танцевать, а солдаты хлопали в ладоши и смеялись. Узники падали на камни, обессиленные. Комендант немного развлекся. Он даже засмеялся, но сказал, однако, что никто не заслужил у него права выйти на свободу. Плохо танцевали! Ни на что не похож этот танец! И приказал принести буханку хлеба. Раскромсав ее на несколько частей, он стал швырять в толпу. Увидев хлеб, узники бросились за ним, кричали, плакали от бессилия.
Это тоже немного отвлекло коменданта. Даже как будто успокоило…