Имя Ницше до сих пор табуировано в приличном обществе из-за его незаконного присвоения нацистами. Но, пожалуй, стоит обратить внимание на его идею, что можно анализировать с биологической и психологической точки зрения не только христианские ценности, которые он называет моралью стада, но и другие. Ницшеанские добродетели, в отличие от христианских, не вызывают вопросов со стороны теории эволюции, поскольку они не столь альтруистичны. Но наш анализ человеческой морали не должен ограничиваться поведением, которое связано с интригующими теоретическими проблемами. Некоторые аспекты человеческой морали могут нести несомненную прямую пользу для выживания. Другие аспекты, такие как ницшеанские добродетели, могут отражать эволюционные адаптации для определенных типов затратных демонстраций – подобно другим гандикапам, формируемым половым отбором.
Наука выиграет, если будет рассматривать широкий спектр человеческих добродетелей, которые считаются похвальными в разных культурах. Мы как индивидуумы можем счесть, что некоторыми из этих добродетелей хвалиться уже поздновато. Героизм на войне, стоицизм, этикет сейчас явно не в моде; возможно, на то есть веские философские или практические причины. Но для ученых нет причин их игнорировать. Философы-моралисты считают, что анализа заслуживает лишь крошечная часть человеческих добродетелей и моральных суждений. А ученые должны рассматривать их все.
Что такого забавного в мире, любви и понимании?
В этой главе мы обнаружили одно из скрытых эволюционных преимуществ человеческой доброты – репродуктивное преимущество при выборе партнера. Наши предки предпочитали добрых, честных, смелых партнеров с хорошими манерами, у которых было достаточно способностей и великодушия, чтобы помогать своим любимым, детям, пасынкам, падчерицам и другим членам племени. Их не привлекали сексуально мошенники, трусы, лжецы и психопаты. Неужели в это правда так сложно поверить? Дарвинисты так упорно искали в морали эгоистичную выгоду для выживания, что мы забыли о ее романтической привлекательности.
Сводит ли это наши благородные идеалы к грубым сексуальным мотивам? Определенно нет. Когда наши предки искали в партнерах доброту, их не привлекала доброта притворная, стратегическая или кратковременная. Они стремились к подлинному – к искренней заботе о других. Благодаря мощи механизма выбора партнера они оказались в силах ее приобрести. Человеческий альтруизм – это не эволюционный парадокс. Это брачное украшение.
Ясно, что не все аспекты морали объясняются выбором партнера. Семейственность и взаимность тоже были очень важны. И я лишь вскользь упомянул многие другие добродетели, такие как благоразумие, сдержанность, справедливость, храбрость, вера, надежда, милосердие, дружба, благодарность, терпение, скромность. Какие-то из них могли развиться в ходе полового отбора, но и другие формы социального отбора, несомненно, способны на многое. Скорее всего, все наши моральные адаптации появились в результате взаимодействия различных факторов давления отбора, и чтобы в них детально разобраться, понадобятся десятилетия.
Кого-то может огорчить, что человеческая мораль, согласно моей теории, имеет сексуальную функцию. Но нужно помнить, что сексуальная функция и сексуальные мотивы – это не одно и то же. Эта теория не утверждает, что мы добродетельны только тогда, когда хотим секса; скорее она предполагает, что эмоции, суждения и умозаключения, из которых складывается наша мораль, ценили в ухаживаниях наши предки. Выбирая партнера, они не удовлетворялись несколькими эпизодами романтического великодушия. Они выбирали тех, кто работал на общее благо даже с высоким риском для себя. Они выбирали моральных лидеров с твердыми принципами, способных поддерживать мир, разрешать конфликты и карать нарушителей. Отдавали предпочтение верным партнерам, хорошим родителям, честным игрокам и щедрым филантропам. Наши предки поучаствовали в формировании человеческой способности к сочувствию, помогли нам стать в разумной степени сговорчивыми, искренними и отзывчивыми. Это выдающееся достижение эволюционного процесса, который начался с аморальных бактерий и через чистый генетический эгоизм дошел до момента, когда был зачат каждый из нас.
Глава 10
Сирано и Шахерезада
Классический симптом параноидной шизофрении – убеждение, будто инопланетные существа периодически передают нам свои мысли при помощи невидимых волн, которые влияют на наше поведение. Но любой профессор лингвистики скажет, что все люди ежедневно передают друг другу свои мысли при помощи невидимых волн, влияющих на поведение. Может показаться, что паранойя у профессоров-лингвистов выражена еще сильнее, чем у шизофреников, но они попросту питают большое уважение к языку. Обычно шизофреники, как и остальные люди, воспринимают язык как данность, тогда как его исследователи видят в нем сигнальную систему практически сказочной силы и эффективности.
Другим животным должно казаться, что наш вид обладает телепатическими способностями. Перенесемся на сотню тысяч лет назад и посмотрим на мир глазами мамонта. Представьте: вы мирно пасетесь где-то в Евразии, и вдруг в ваше поле зрения попадает двуногий примат прежде незнакомого вида. Он разглядывает вас несколько минут, а затем убегает. Спустя пару часов вы видите, что к вам с заостренными палочками в руках скачет уже несколько таких существ. Как они все разом узнали, что вы здесь? Должно быть, это совпадение. В любом случае они выглядят слишком мелкими, чтобы вам навредить, ведь у вас три метра в холке, а весите вы больше шести тонн. Но одно из животных вдруг издает странные визгливые звуки, и сразу же все эти отвратительные мелкие существа начинают колоть вас своими острыми палками. Как же неприятно! Вы ретируетесь, тяжело перебирая ногами, но они снова пищат, и через несколько секунд еще одна стайка выскакивает из укрытия прямо перед вами. Опять совпадение? Те, что впереди, как-то умудряются поджечь траву, но не в одном месте, как это делает молния, а всю сразу – и вот перед вами уже непроходимая стена потрескивающего жара. Надо отступать! Однако создания позади вас никуда не делись и выглядят даже увереннее – прямо как стайные хищники, которых вы боялись еще мамонтенком. Пора защищаться! Атаковать и ранить одного, затем другого, и так до тех пор, пока страх за собственную жизнь не разрушит слаженность их действий. Вы раните нескольких бивнями, но когда вы ударяете одного, другие всем скопом пытаются воткнуть в вас свои острые палки. Их слаженность никак не нарушается, они продолжают инфернально визжать, а ран на вашем теле прибывает. А что еще хуже – вы начинаете слабеть, и один из них с громким криком показывает на вашу голову, после чего все направляют острия своих палок вам в глаза. Через несколько минут вы теряете зрение и орудуете бивнями вслепую, а ваши раны теперь множатся быстрее. Слышатся новые, более высокие голоса: похоже, это их самки с детенышами уже требуют, чтобы ваше мясо отрывали от ваших костей. Прежде чем истечете кровью, вы успеваете подумать: “Я уничтожен кучкой телец, которые с помощью странного визга сливаются в одно большое тело с десятками глаз, десятками рук и одной смертоносной волей”.
Эту фантазию про эпоху плейстоцена можно раскритиковать по многим причинам. В ней может преувеличиваться осознанность мамонтов, хотя я в этом сомневаюсь: их мозг был в пять раз крупнее нашего. В ней могут преувеличиваться охотничьи способности наших предков, но и в этом я сомневаюсь: есть надежные свидетельства того, что за последние 100 тысяч лет они своей охотой довели многие виды мамонтов, мастодонтов и слонов до вымирания. Настоящий недостаток таких фантазий в том, что похожую на телепатию силу языка их герои применяют только в борьбе за существование. Несомненно, язык был полезен и в слаженной охоте, и во многих других видах сурвивалистской деятельности. Однако не менее полезен он был и в ухаживаниях. В этой главе я оставлю в стороне вопрос естественного отбора и рассмотрю, как наши предки развили способность влюбляться, разговаривая друг с другом.
Забудьте Хомского и Канзи!
История исследования эволюции языка напоминает историю теории полового отбора. У Дарвина было несколько хороших идей на эту тему, но затем ученые на целый век отвлеклись на другие вопросы и лишь относительно недавно продолжили с того места, на котором закончил Дарвин. В труде “Происхождение человека и половой отбор” Дарвин предположил, что язык эволюционировал постепенно под действием полового отбора как инстинкт вербальных демонстраций, подобных музыке. Он понимал, что язык, так же как концептуальное мышление и система моральных принципов, – необычная адаптация человека, заслуживающая серьезного эволюционного анализа. Тем не менее за этими суждениями Дарвина последовало столетие спекуляций о происхождении языка, сосредоточенных на поверхностных либо косвенных вопросах вроде языка приматов или врожденности языка. Лишь недавно мы вернулись к точке зрения Дарвина и снова задаемся вопросом, каковы могли быть адаптивные функции языка.
Спор о языке приматов не приносил никаких откровений, поскольку мы уже знали, что шимпанзе в естественных условиях не разговаривают. Этот факт подразумевает, что последний общий предок человека и шимпанзе, живший пять миллионов лет назад, тоже не говорил. Таким образом, язык развился именно в эти последние пять миллионов лет. Если наша адаптация развилась явно после разделения ветвей человека и шимпанзе, то нет бо́льших причин искать рудименты языка у шимпанзе, чем у бабуинов, бобров или птиц. Использование визуальных символов очень умными, специально обученными для этого приматами вроде знаменитого Канзи[72] лишь косвенно относится к пониманию эволюции человеческого языка.
Ситуация была бы совершенно другой, если бы не вымерли все остальные гоминиды, кроме нас. Мы могли бы узнать многое об эволюции языка, если бы еще встречались потомки Australopithecus robustus (двуногих гоминид с маленьким мозгом и сильными челюстями), азиатского Homo erectus (боковой ветви гоминид со средним размером мозга) или европейских неандертальцев (очень близкого к нам вида приматов с крупным мозгом). Но увы… Сейчас, чтобы понять, как говорили неандертальцы, нам нужно идентифицировать гораздо больше генов, стоящих за человеческим языком, и затем посмотреть, насколько они похожи на неандертальские: кусочки ДНК для сравнения можно извлечь из найденных костей. Это может занять еще пару десятков лет. То, что у неандертальцев был язык, рассказало бы об эволюции человеческого языка гораздо больше, чем то, что у шимпанзе его не было.
Вторая дискуссия XX века о языке касалась его “врожденности”. Лингвист Ноам Хомский и другие нативисты[73] от лингвистики упорно боролись с социологической догмой, согласно которой все человеческие умственные способности – исключительно результат обучения. Это была героическая битва, но для нас имеет значение только то, что нативисты выиграли. В прекрасной книге Стивена Пинкера “Язык как инстинкт” разобрано, почему это произошло. Пинкер перечислил свойства языка, которые позволяют считать его настоящей биологической адаптацией: “Язык – это сложный специализированный навык, который самопроизвольно развивается у ребенка и не требует осознанных усилий или внешних инструкций; не связано это развитие и с постижением глубинной логики языка. Этот навык качественно не различается между индивидами, но отличен от более общей способности обрабатывать информацию или поступать разумно”. Эти признаки показывают, что язык на самом деле представляет собой человеческий инстинкт, умственную адаптацию. Но такие свойства присущи всем нашим интеллектуальным адаптациям. Наши способности к языку и глубина восприятия, автобиографическая память и социальное планирование, умение узнавать лица и испытывать половое влечение – все это специализированные навыки, которым обучаются спонтанно и которыми пользуются все, причем неосознанно. Эти признаки не помогают точно определить, какие адаптивные функции обеспечивал язык. Они отражают сам факт того, что он развился в ходе эволюции, но не говорят о том, как это происходило.
У собственного исследования Хомского были такие же ограничения. Он предлагал убедительные аргументы в пользу того, что дети никак не могли бы выучить фундаментальных синтаксических принципов языка путем взаимодействия с родителями или целенаправленного обучения. Это суждение подрывало основы популярного в 1950-х бихевиористского взгляда на язык как на прививаемое культурное изобретение. Но из своего же заключения, что язык определяется врожденными, генетическими качествами, Хомский не смог извлечь полезной информации о том, как именно он развивался. Хомский фактически отверг вероятность того, что язык развился в ходе обычных дарвиновских процессов.
Это распространенная реакция. Иногда исследователи могут так погрузиться в демонстрацию сложности, элегантности и врожденности адаптации, что сами уже не могут представить, как бы такая адаптация развилась путем обычной эволюции по Дарвину. Альфред Рассел Уоллес попался в эту ловушку, когда анализировал рациональность, нравственность и музыкальные способности людей. Когда здоровое уважение к адаптации становится похожим на восхищение, уже невозможно продвинуться в понимании тех селективных факторов, которые эту адаптацию сформировали. Как и Хомский, многие исследователи, интересовавшиеся эволюцией языка, страдали от синдрома восхищения языком. Хомский даже выдвигал идею, что в любом достаточно большом мозге (как у мамонта, например?) может автоматически развиться способность к языку как загадочный побочный эффект сосредоточения 100 миллиардов нервных клеток в ограниченном пространстве. Чтобы избежать интеллектуального паралича, иногда порождаемого синдромом восхищения языком, я не буду здесь рассматривать свидетельства силы и сложности языка: Стивен Пинкер уже самоотверженно поработал над этой темой в книге “Язык как инстинкт”.
Об эволюции языка писали больше, чем об эволюции любой другой умственной способности, присущей только человеку. Однако очень немногие из этих исследований были по-настоящему адаптационистскими в смысле оценки конкретных выгод для приспособленности, которые могли направлять эволюцию языка. Очень немногие теории эволюции языка называют конкретные виды давления отбора, которые способствовали бы постепенному накоплению мутаций, необходимых для развития новой сложной умственной способности со всеми ее выгодами и издержками.
В современной полемике на эту тему больше не интересуются, является ли язык адаптацией, а выясняют, для чего эта адаптация служит. В случае языка так легко представить его функции, способствующие выживанию, что его возможные сексуальные функции просто упускают из виду. Постулирование функций, способствующих выживанию, обладает экзотическим шармом: мы можем грезить об охоте на мамонтов, изготовлении рубил и о племенных войнах, комфортно расположившись в креслах. Думать о словесных ухаживаниях, вероятно, не так забавно: они могут напомнить нам о проваленных попытках познакомиться, катастрофических первых свиданиях, пылких признаниях, встреченных холодным либо сочувственным взглядом, несдержанных обещаниях верности и скандалах, ставящих точку в отношениях. Если взять любого нормального живого человека, в прошлом все его попытки выжить были удачны, в то время как бо́льшая часть попыток поухаживать за кем-то провалилась. (Если бо́льшая часть ваших попыток ухаживания удалась, вы наверняка очень привлекательный и очаровательный человек с не очень высокими запросами.) Это, как я думаю, важная подсказка: с языком проще жить, чем ухаживать.
Эгоистичный язык: общение, манипуляция или демонстрация?
В языке проблемно то, что он выглядит неприкрыто альтруистичным. Бо́льшая часть сказанного, за исключением команд и вопросов, по всей видимости, передает от говорящего слушающему потенциально полезную информацию. Произнесение слов стоит говорящему времени и энергии, а слушателю приносит информационные преимущества – поэтому оно и кажется альтруистичным. Однако, как мы видели в предыдущей главе, эволюции свойственно избегать альтруистического поведения.
Пятьдесят лет назад альтруистическое общение не казалась такой уж проблемой. Исследователь поведения животных Конрад Лоренц предполагал, что словесная коммуникация могла бы быть полезна для видов. Животные могли бы сэкономить много времени и энергии для своего вида, выработав сигналы, показывающие их намерения и мотивы – особенно в сражениях и брачных демонстрациях. Это уменьшило бы количество смертей в противостояниях и конфузов в ухаживаниях. Ритуализованные угрозы наподобие рычания собаки могли бы содержать точную информацию об уровне ее агрессии и готовности бороться за ресурс. Если рычащая собака встречается с нерычащей, то вторая должна отступить, предохраняя вид от затратного собачьего боя. Несколько десятилетий в биологической среде господствовала следующая догма: сигналы животных означают общение, общение демонстрирует эмоции и намерения, общение эволюционировало ради повышения эффективности видов.
Распространение идеи об эгоистичных генах в 1970-х разрушило это идеалистическое представление о сигналах животных. Признаки развивались не для выгоды видов. В своей эпохальной работе 1978 года Ричард Докинз и Джон Кребс выдвинули предположение, что животные в ходе эволюции должны приспосабливаться производить сигналы только в тех случаях, когда это выгодно, то есть помогает их собственным генам распространяться за счет генов других. Эволюция не может поддерживать альтруистичный обмен информацией в большей степени, чем, к примеру, альтруистичный обмен пищей. Поэтому многие сигналы животных, скорее всего, развились для манипуляции поведением другого животного ради выгоды особи, подающей сигналы. Собаки рычат потому, что им проще запугать соперника, чем бороться с ним. Маленькая собака пугается утробного рычания, поскольку собака с низким рыком наверняка крупнее и сильнее, и справиться с ней нет никаких шансов. Как само рычание, так и способные его воспринять уши развились по эгоистическим причинам.
Современная теория сигнализации животных выросла из этого озарения. Сигналы обычно не содержат информации об окружающем мире, потому что у подающих сигналы есть много причин лгать о нем. Эта теория предполагает, что животные обычно эволюционируют так, чтобы игнорировать манипулятивные сигналы других животных. Есть всего несколько исключений. Хищники слушают сигналы потенциальной добычи, которые сообщают им: “Ты не можешь поймать меня” или “Я ядовит”. (Животные, прячущиеся от хищников, также используют защитный окрас, цель которого – скрывать сигналы существования, а не транслировать их.) Родственники могут слышать сигналы друг друга, так как склонны без обмана сообщать “своим”: “Осторожно, хищник!” Животные, соревнующиеся за ресурсы, слушают сигналы, которые надежно сообщают: “Я могу убить тебя”. А животные, ищущие хорошего партнера, слушают сигналы, говорящие “У меня хорошие гены”. Вот, в общем-то, и все. За исключением предупреждений о яде и хищниках, все эти сигналы служат индикаторами приспособленности. Любой другой вид сигнала, который мог бы развиться в природе, скорее всего, был бы чистой манипуляцией, делающей реципиента уязвимым для лжи, лести и пропаганды.
Принцип гандикапа может сделать индикаторы приспособленности надежными, так как цена сигнала выражается в той же самой валюте, что и передаваемая им информация – в валюте биологической приспособленности. Это может работать не только для индикаторов приспособленности, которые рекламируют хорошее состояние особи потенциальным половым партнерам, но и в случае сигналов отчаяния, показывающих близким ее плохое состояние. Например, принцип гандикапа может также отвечать за эффективность демонстрации голода широко раскрытым клювом птенца. Сигналы отчаяния могут работать с валютой приспособленности: животное достоверно показывает, какое количество желаемого ресурса улучшит его приспособленность. По сути, показатели приспособленности демонстрируют хорошее состояние особи, а показатели отчаяния – плохое. А если говорить в общем, сигналы между неродственными друг другу животными могут содержать информацию только о состоянии отправителя сигнала. Нет никаких убедительных моделей, показывающих, что эволюция может предпочитать сигналы, содержащие любой другой вид информации, пока существуют стимулы для обмана.
Это критическая проблема почти всех существующих теорий эволюции языка, но ее редко замечают. Принцип гандикапа не волшебная палочка, которая делает любую коммуникацию честной только потому, что говорящий заплатил за него приспособленностью. Он не может гарантировать достоверность сообщения. Например, тот факт, что кто-то перетерпел боль и принял риск получения инфекции при нанесении татуировки, не гарантирует истинности послания, которое несет татуировка. Этот факт говорит лишь о том, что обладатель татуировки – мужественный и здоровый.
Антрополог Крис Найт настаивал на том, что человеческий язык особенно уязвим для обмана, поскольку он крайне зависим от “перемещенных отсылок” – отсылок к вещам, удаленным во времени или пространстве от источника сообщения[74]. Мы можем сказать человеку, умирающему от жажды, что “за холмом есть река”. Но перемещенную отсылку сложно проверить. Мы могли бы и соврать о реке, и тогда жаждущий умер бы, пойдя за холм в надежде увидеть реку, но вместо этого наткнувшись на пустыню. На самом деле нет ни одной теории сигнализации животных, которая предсказывала бы развитие надежных перемещенных отсылок, поскольку существует значительный конфликт интересов между производящим сигнал и воспринимающим его. Пчелы в своих танцах используют перемещенные отсылки, чтобы показать расстояние до пищи и направление к ней, но рабочие пчелы из одного улья – сестры, поэтому у них общие интересы. Между нашими предками эпохи плейстоцена всегда существовали конфликты интересов, так что очень сложно представить, как могли бы развиться надежные перемещенные отсылки. А если перемещенные отсылки не были надежными, реципиентам надоело бы их слушать, а говорящим – произносить.
Это возвращает нас к проблеме альтруизма. Поначалу кажется разумным предположить, что язык развился для передачи информации, содержащейся в высказывании, от одного разума другому. Однако здесь возникает вопрос, почему говорящий должен альтруистично выдавать информацию своему сопернику по эволюционной борьбе. Правдивая коммуникация редка в природе, поскольку редок альтруизм. Как мы увидели в предыдущей главе, наивные альтруистические теории не могут объяснить человеческую мораль. Почему же нам нужно обращаться к ним для объяснения человеческого языка?
В таком случае, чтобы объяснить эволюцию языка, нам нужно сделать то же, что мы сделали с моралью: найти скрытую выгоду для выживания или размножения во внешне альтруистичном акте говорения. Как и с моралью, основных механизмов получения скрытой выгоды три: это семейственность, реципрокность и половой отбор. Выгоды для приспособленности говорящего должны проистекать из передачи полезной информации родственнику, поддержания взаимовыгодных отношений по обмену информацией или привлечения полового партнера. Я уверен, что все три механизма были важны, и не собираюсь заявлять, что выбор полового партнера был единственным фактором давления отбора, формировавшим язык человека. Однако я хочу уделить особое внимание тем свойствам человеческой речи, которые не слишком согласуются с теориями родственного отбора и реципрокности.
[72] Канзи – 39-летний альфа-самец бонобо из Центра по познанию и сохранению человекообразных обезьян в Де-Мойне (Айова, США). Канзи с малолетства осваивал йеркиш – искусственный язык, использующий для общения людей с другими приматами лексиграммы (символы объектов и идей). Он знает уже не одну сотню символов, а в 2007 году вместе с двумя родственниками стал соавтором довольно автобиографичной научной публикации в журнале Journal of Applied Animal Welfare Science. В списке авторов – один человек и три бонобо по фамилии Вамба: Wamba K., Wamba P., Wamba N.
[73] Нативисты (психол.) считают, что в психологии человека многое предопределено еще до рождения. В трактовке нативистов-преформистов предопределены все черты личности. По мнению менее радикальных нативистов, наследственность определяет лишь созревание структур мозга до кондиции, пригодной для развития на их основе каких-то психических функций (чаще под влиянием среды). Хомский был из вторых и интересовался сугубо развитием языка.
[74] Маркерами перемещенных отсылок могут служить слова типа “там”, “прежде”, “потом”. А сама перемещаемость – одно из ключевых свойств человеческого языка (по Ч. Хоккету).