— И вы думаете, что это оказало существенное влияние на ваше отношение к женщинам?
— Видите ли, сэр, в наших местах трудно, пожалуй, особенно гордиться тем, что ты мужчина. Я хочу сказать, что женщины там очень властные. Они добрые, и у них очень хорошие намерения, но подчас они становятся очень деспотичными. Подчас у вас появляется такое чувство, что быть мужчиной несправедливость. А тут еще эта история, которую рассказывают о Хауи Притчарде. Говорят, в брачную ночь он поставил ногу в ночной горшок и пустил струю мочи по ноге, чтобы жена не услыхала шума. Думаю, ему не следовало этого делать. По-моему, если ты мужчина, то должен гордиться и радоваться.
— Имели вы половые сношения?
— Дважды, — ответил Каверли. — Первый раз с миссис Медерн. Вероятно, не следовало бы называть ее имени, но все в поселке знают про нее и она вдова.
— А второй раз?
— Тоже с миссис Медерн.
— Имели вы когда-нибудь гомосексуальные сношения?
— Я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду, — сказал Каверли. — Я очень часто занимался этим, когда был моложе. Но уже давно дал зарок больше этого не делать. Но мне кажется, что кругом таких очень много. Во всяком случае, больше, чем я предполагал. Там, где я теперь живу, есть один человек. Он все время приглашает меня зайти к нему посмотреть открытки. Я хотел бы, чтобы он оставил меня в покое. Видите ли, сэр, если есть на свете роль, в которой я не хотел бы выступать, так это роль гомосексуалиста.
— Ну а теперь расскажите о своих снах.
— Мне снится всякая всячина, — сказал Каверли. — Мне снится плавание под парусами, и путешествия, и рыбная ловля; но вас, наверно, больше всего интересуют дурные сны, не так ли?
— Что вы понимаете под дурными снами?
— Мне снится, будто я делаю это с одной женщиной, — сказал Каверли. — В действительности я ее никогда не видел. Это одна из тех красавиц, каких видишь в парикмахерских на картинках с образцами дамских причесок. А иногда, — продолжал Каверли, краснея и опуская голову, — мне снится, что я делаю это с мужчинами. Однажды мне снилось, что я делаю это с лошадью.
— У вас бывают цветные сны? — спросил врач.
— Никогда не обращал внимания.
— Ну, пожалуй, наше время истекает, — сказал врач.
— Видите ли, сэр, — сказал Каверли, — я не хочу, чтобы вы думали, будто у меня было несчастливое детство. Мне кажется, то, что я вам рассказал, не дает правильной картины, но я немного слышал о психологии, и мне казалось, что вы хотите узнать от меня о чем-нибудь в этом роде. На самом деле это было чудесное время. Мы жили на ферме, и у нас был пароход, мы могли сколько угодно охотиться и ловить рыбу, и мы питались чуть ли не лучше всех на свете. Это было счастливое время.
— Ну, спасибо, мистер Уопшот, — сказал врач, — и до свидания.
В понедельник утром Каверли встал рано и, как только открылась портновская мастерская, дал отутюжить свои брюки. Затем он пошел в центр города в контору мужа своей кузины. Секретарша спросила, назначено ли ему время приема, и, когда он ответил, что нет, сказала, что раньше четверга устроить ему прием не может.
— Но я двоюродный брат жены мистера Брюера, — представился Каверли. — Я Каверли Уопшот.
Секретарша лишь улыбнулась и сказала, чтобы он пришел в четверг утром. Каверли не огорчился. Он знал, что у мистера Брюера голова занята бесчисленными мелочами, что он окружен администраторами и секретарями и мог начисто позабыть о проблемах какого-то далекого Уопшота. Единственной проблемой для Каверли были деньги. У него их осталось совсем немного. На ужин он съел рубленый шницель и выпил стакан молока, а вечером, вернувшись домой, уплатил хозяйке за комнату. Во вторник он съел на завтрак коробочку изюма, так как где-то слышал, что изюм — вещь полезная и сытная. На ужин у него была сдобная булочка со стаканом молока. В среду утром он купил газету, после чего осталось ровно шестьдесят центов. В объявлениях о найме на работу сообщалось о нескольких вакансиях на должность конторщика, и он отправился в посредническое агентство, а затем на другой конец города в универсальный магазин, где ему сказали, чтобы он зашел в конце недели. Он купил кварту молока и, отметив на бутылке три равные части, выпил одну треть на завтрак, одну — на ленч и одну — на ужин.
Для молодого человека муки голода были пыткой, и, когда в среду вечером Каверли лег спать, его всего крючило от боли. В четверг утром есть ему было нечего, и последние деньги он потратил на утюжку брюк. Он пришел в контору мужа своей кузины и сказал девушке, что ему назначено прийти. Она держалась приветливо и любезно и предложила ему посидеть и подождать. Он ждал час. К этому времени он испытывал такой голод, что почти не в состоянии был сидеть прямо. Потом секретарша сказала ему, что никто в конторе мистера Брюера не знает о том, что ему назначено прийти, но если он вернется ближе к вечеру, то, вероятно, она сможет помочь ему. Каверли до четырех часов дремал в парке на скамье, а затем вернулся в контору; и хотя секретарша по-прежнему вела себя приветливо, ее отказ теперь был окончательным. Мистера Брюера не было в городе. Каверли пошел к дому, где жила кузина Милдред, но швейцар остановил его, позвонил по телефону наверх, и ему сказали, что миссис Брюер никого не принимает: она сейчас уезжает в гости. Каверли вышел на улицу и стал ждать. Через несколько минут появилась кузина Милдред, и Каверли подошел к ней.
— Ах да, да, — сказала она, услышав, что с ним произошло. — Да, конечно. Я думала, что в конторе Гарри тебе, наверно, сказали. Дело в твоей эмоциональной характеристике. Они полагают, что тебя нельзя использовать. Мне так жаль, но я ничего не могу поделать — ведь правда? Конечно, твой дедушка был второго урожая.
Она открыла сумочку, вынула кредитку, сунула ее Каверли, села в такси и уехала. Каверли побрел в парк.
Уже было темно, он чувствовал себя усталым и одиноким, его охватило отчаяние; никто во всем городе не знал, как его зовут. Где был его дом индийские шали и вороны, державшие путь вдоль речной долины, как дельцы с портфелями, спешащие поймать автобус? Он находился в тенистой аллее, огни города мелькали среди деревьев и тускло окрашивали воздух отраженным светом; Каверли видел статуи, выстроившиеся вдоль широкой аллеи подобно королевским могилам, — Колумб, сэр Вальтер Скотт, Бернс, Халлек [11] и Морзе; и эти темные фигуры принесли ему некоторое утешение и надежду. Он восхищался не их умом и не делами их рук, но той добротой и теплом, которыми они, наверно, обладали при жизни, и ему было сейчас так одиноко и так горько, что он охотно остался бы в обществе этих бронзовых и каменных изваяний. Сэр Вальтер Скотт был бы его другом, его Мозесом и Лиэндером.
Потом он поужинал — этот друг сэра Вальтера Скотта, — а утром начал работать на складе в универсальном магазине Уорбартона.
18
Работа Мозеса в Вашингтоне была в высшей степени секретной — такой секретной, что здесь нельзя о ней рассказывать. Его приняли на работу на следующий день после приезда — возможно, вследствие благодарности, которую мистер Бойнтон питал к Гоноре, или в результате признания достоинств Мозеса, потому что он, с его открытым и красивым лицом, к тому же обладавший предком, которого генерал Вашингтон хотел наградить орденом, вполне подходил к своей новой роли. Он не был покладист — Уопшоты не покладисты — и, сравнивая себя с мистером Бойнтоном, иногда чувствовал, что похож на человека, который ест горошек с ножа. Его начальник, казалось, был зачат в атмосфере профессиональной дипломатии. Его одежда, манеры, речь и образ мыслей — все было словно заранее предусмотрено и так тесно связано одно с другим, что говорило о некоей системе поведения. Мозес догадывался, что она приобретена не в каком-нибудь университете восточных штатов, а могла выработаться лишь в дипломатической школе. В принципы этой системы Мозес не был посвящен, так что не мог их придерживаться, но знал, что вполне определенные принципы должны были лежать в основе этой привычки к скромной одежде и интеллектуальной сдержанности.
Мозесу посчастливилось с пансионом, на который он наткнулся случайно и который оказался населенным людьми преимущественно его возраста: сыновьями и дочерьми мэров и других государственных деятелей, потомками почтенных провинциальных политиков, очутившимися в Вашингтоне, как и он сам, благодаря одолжениям, некогда оказанным их родными. В пансионе он проводил мало времени, так как обнаружил, что значительной частью его общественной, спортивной и умственной жизни распоряжалось учреждение, где он работал. Сюда входила игра в волейбол, принятие причастия, хождение на приемы в посольство X и дипломатическую миссию Z. Все это он проделывал успешно, хотя ему не разрешалось выпивать больше трех коктейлей на каждом приеме и он должен был воздерживаться от ухаживаний за женщинами, состоявшими на государственной службе или значившимися в списках дипломатических работников, так как на естественную похоть города с большим текучим населением ради государственной безопасности были наложены ограничения. На осенние уик-энды он иногда уезжал с мистером Бойнтоном в округ Кларк, где они катались верхом и обедали у друзей мистера Бойнтона. Мозес умел держаться на лошади, но верховая езда не была его любимым спортом. Эти путешествия давали возможность повидать страну и разочаровавшую его южную осень с ее светляками и туманами; все здесь пробуждало в нем тоску по великолепной осени на Западной ферме. Друзья мистера Бойнтона были гостеприимные люди, которые жили в роскошных домах и своим состоянием приобретенным или унаследованным — все без исключения были обязаны какому-нибудь отдаленному источнику вроде зубного эликсира, авиационных моторов или пива. Но не в характере Мозеса было сидеть на чьей-нибудь просторной веранде и думать, что всю эту очаровательную картину в свое время оплатил давно умерший пивовар. А что касается выпивки, то никогда в жизни он не пил такого хорошего виски. Правда, приехав из маленького местечка, где человек все досконально знал о своих соседях, Мозес иногда испытывал хандру от сознания своей отчужденности. Он знал о людях, с которыми встречался, не больше, чем знают друг о друге путешественники, и к тому времени уже достаточно освоился с Вашингтоном, чтобы понимать, что смуглый человек с бородой и в тюрбане, ожидающий утром автобуса, может быть и знатным индийским раджей, и просто чудаком из меблированных комнат. Эта театральная атмосфера непостоянства, эта терпимость к обману произвели на него особенно сильное впечатление как-то вечером на концерте в посольстве. Он был один и во время антракта вышел на ступеньки подъезда, чтобы проветриться. Распахнув дверь, он увидел на ступеньках трех старух. Одна из них была такая толстая, другая такая тощая и изможденная, а у третьей было такое глупое лицо, что они казались олицетворением человеческого безрассудства. Их вечерние платья напомнили ему маскарадные наряды детей в канун Дня всех святых. У них были шали, веера, и мантильи, и бриллианты, а туфли причиняли им, вероятно, страшные мучения. Когда Мозес открыл дверь, они проскользнули в посольство — толстая, тощая и глупая — так осторожно, с таким боязливым видом правонарушительниц, что Мозес стал за ними следить. Едва они очутились внутри здания, как принялись обмахиваться веерами, и каждая схватила программу концерта, оставленную на стуле или свалившуюся на пол. В это время лакей их увидел, и, как только их заметили, они сейчас же устремились к двери и убежали, но Мозес понимал, что они отнюдь не были разочарованы. Цель их экспедиции заключалась в том, чтобы заполучить программу; теперь они весело ковыляли по улице во всем своем великолепии. Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
Сосед Мозеса по пансиону был сыном политического деятеля, жившего где-то на Западе. Он был способный и представительный человек, образец бережливости и воздержанности. Он не курил, не пил и экономил каждый цент своего жалованья для покупки с кем-то пополам верховой лошади, стоявшей на конюшне в Вирджинии. Он жил в Вашингтоне уже два года. Как-то вечером он пригласил Мозеса к себе и показал ему таблицу или диаграмму, на которой отмечал свое продвижение по социальной лестнице. На обеде в Джорджтауне он был восемнадцать раз. Людей, приглашавших его, он записывал в порядке занимаемого ими положения на государственной службе. На приемах в Панамериканском союзе он был четыре раза, в посольстве X — три раза, в посольстве Б — один раз (прием в саду) и в Белом доме — один раз (пресс-конференция). Ничего подобного в Сент-Ботолфсе не увидишь.
В то время когда Мозес приехал в Вашингтон, всеобщая огромная забота о лояльности дошла до того, что Мужчины и женщины могли быть уволены с работы и опозорены при любом намеке на скандал. Старожилы любят вспоминать о прошлом, когда даже девушки из библиотеки конгресса — даже архивариусы могли получить приглашение тайно съездить на уик-энд в Вирджиния-Бич, но эти дни миновали — во всяком случае, Для государственных служащих возможность таких развлечений была весьма сомнительна. Появление на людях в пьяном виде считалось непростительным, а неразборчивость в знакомствах означала гибель. В частной промышленности сохранялись свои нравы, и один приятель Мозеса, работавший в мясоупаковочной фирме, сделал ему однажды следующее предложение:
[11] Халлек, Генри Уэйджер (1815–1872) — американский генерал; во время Гражданской войны был в 1862–1864 годах главнокомандующим армией северян