Внезапная усталость взметнула алмазные искорки, исчезающие в боковом зрении. «Может быть, это возраст?» - спрашивает графиня, изучая отражение в зеркале. — «Возраст? — князь усмехается уныло. — Вечный возраст! Возраст вечный, вечности возраст, — ему нравится игра слов, — возрастная вечность… Возраст — тающая вечность! Глупости, графиня, это голод, просто голод, обычная доля в этой, проклятой Богом, стране. Мир распадается на куски, до боли смешные, пестрые лоскутки».
— И?..
— И граф отброшен, очутившись за барьером сотворенного. По разным причинам мы выбрали эти сумасшедшие роли.
Ровный голос, умиротворяющий голос становится бесцветным, нарастают всполохи, режущие глаза, но вновь проясняется изумрудное солнце, блаженство легко позволяет перелетать от зеркала к зеркалу, порхать в небесном танце, не задевая хрустально поредевшего каскада люстр. Лиловой дымкой стелется шлейф платья без кринолинов нижних юбок. Тронная зала светла необычно, Шопен дышит радостью, забытой так скоро и так просто. Князь прислоняется к белой двери, виньетки и медь окантовки которой гармонируют со шляпками обивочных гвоздей, с орнаментом ковров и с сюжетом, стынущим на потолке, остановившем полет. Князь всегда потворствовал изысканному вкусу. Он заботлив, умен, терпелив. Сравнением познается, но ценится ли?
— Редко, милая графиня, редко, — он поднимает кружевную перчатку, кладет на овальный столик, извиняясь, что наступил на его львиную лапу с золочеными когтями нечаянно.
— Нам остается только смеяться, чтобы не сойти с ума в нашей клетке.
Графиня трогает зеркальную улыбку некогда забытую при визите, выжидая, наблюдает за князем. Он делает неопределенный жест рукой, озирается, словно здесь впервые. Студеный камин подвывает с где-то выбитым стеклом, запустение сквозит по оледенелому, покрытому инеем паркету.
— Мы слишком все это любили, не хотели покинуть восвояси и вот… Давайте уедем, покинем кошмар, вздохнем по-человечески!
— Как можно, помилуйте, не отыграв своей судьбы? Это, пожалуй, главные роли, князь. Вопросы веры, чести…
— Вы безнадежно великолепны в своей участи, графиня.
— Чем безграничнее выбор, тем труднее определиться. А сейчас цепь событий замкнула круг, и я не умею быть другой. А вы? Вы остались зачем?
— Я обещал графу охранить вас, ведь мы были дружны.
— Дружны?! Вряд ли, князь, я поверю в это. Пьеса стара, как и наши безумные роли. Граф умолял уехать, избежать опыта смирения. Но без него какой смысл?
— Декорации неизменны, сударыня, да вот только шпалеры выцветились, свисают лохмотьями иллюзий, о которых предупреждали. О, как я мечтал разделить земную участь!
— Н-да, эта пастушка на шпалерах напоминает мне Матренку. О ком-то заботится ныне, добрая душа?
— О себе, сударыня, о себе, не волнуйтесь.
Князь тяготится воспоминаниями, ноющей болью о прошлом империи, хмурится, не зная, что предпринять. То ли уйти лесами в Петербург, окунуться в серую массу, скрыться в ней, то ли держаться рухнувших устоев. Ждать ли чего, кроме нелепого животного существования. И доколе? Граф утверждал, что так и так погибель, но Алфея… Днем они бродят по выхолощенному дворцу князя, отдалившего их от страшного мира, ночью топят голландку в комнатке под лестницей, единственным окном выходящей во внутренний, снегом занесенный двор, чтобы никто не заметил дыма.
Забыто-знакомые романы поднимают осыпающийся занавес будней. Они разыгрывают веселые водевили, забыв вкус хлеба. Глухо простреливаются дни, равные годам заточения. Они надеются выжить, не сокрушаясь о былом великолепии. Им часто снится западня: тропинка в скалах, ведущий к спасению спуск оизвилисто обрывается над белыми валунами, и можно только смотреть на ожидающий вдали парусник. Появляется граф, супруги молча взирают друг на друга, поражаясь неумолимо растущему меж ними расстоянию: пропасть ширится, преступно манящая западня. Она еще удерживается за странные ветви, вырывающиеся с корнями, а князь не выдерживает — просыпается.
Алфея сидит, подобрав ноги в кресло, смотрит на графа пристально и долго, боясь коснуться своей грезы. Тот, как-то виновато, покосившись мучительно на князя, выдохнул: «Выходили бы вы замуж, княгиня». И, вновь обомлев от обмолвки, отворачивается, исчезает. Она кидается к нему, разрывая ажурную сеть шали, на которую наступила в спешке, падает… Комом нежности в горле растаяла призрачная надежда. Они покинули и это прибежище. Благословение и напутствие батюшки пригодилось. Он успокоил их, что век короток и был прав. Она смирилась и, словно вынужденное счастье было. Робея пред дивной красотой, ее миловали, хотели и пытались помочь, умоляя отречься от титулов.
Ало стелется память-погоня, заглядывая в иные миры. Между небом и землей не найти следов ни графа, ни князя, ни дорогих сердцу людей. Лишь демоны страха коптят небо, никому не позволяя уйти. Все плотнее кольцо давней свиты: разгулялась безумная герцогиня Трагедия, сгубив государыню Надежду и матушку Веру. Княгиня Разлука многим стала лучшей подругой. Мир сатанеет от перевертышей — оборотней. Живо только презрение к опустившим глаза, не помешавшим обману. Боже ж мой, в Питер через три дня подвезли хлеб, но было поздно, ибо жернова сдвинулись. Сумятица душ, алчность безумцев, мягкость нрава самодержца, зависть и междоусобица знати, все вкупе привело к вооруженному октябрьскому перевороту, лет через десять названному великой революцией. Алфея одна. Не отыскать даже просто родственной души. Только старец-Факир еще хранит верность.
— Обезумели, хамы, — вырвалось у княгини, невольно обернувшейся на шорох шин в аллее разоренного парка, где движение запрещено.
Ей не пристало уступать дорогу или предаваться сиюминутной печали, этого не объяснить ни нуворишам, ни вновь испеченным аристократам. Им не понять убогости достижений. Отвратное, пресыщенное существо за рулем иномарки недовольно шаркнуло по кустам, объезжая презрительное шествие, отважно укоряя в гордыне и слащаво рассыпаясь в комплиментах. Багрово-бархатное летнее пальто, перешитое из парадного платья и немного потертое на швах, ей, как и прежде к лицу, все еще пленяет цветом на фоне дорогостоящих нарядов современности. Да, ей теперь часто приходится задумываться и о цене, что было несвойственно прежней жизни. Бывшая, бывшая, бывшая — титулы, обладающие дореволюционным шармом. Нет, это клеймо не пугает. Все как всегда. Только кто это может помнить, понять? Остается только гадать: кто же выжил из своих? Она живет в ожидании, мысленно приглядываясь к людям. Происхождение всегда берет свое, невзирая на время, собственно не существующее.
12. Немой вопрос
Неужели мы были? Неужели мы еще будем? Неужели мы еще должны? Неужели еще можно жить? Остановите, верните время всего на один шаг, одну ступень, где подобное «еще» было допустимо, и открывшаяся дверь не известит нас, не проведет черту (пунктирной линией, по которой следует идти) над пропастью удивленного слова «неужели».
Неужели мы были? Сомнамбула водит всех за нос, овладев нашей сутью, сбегающей вниз от распростертых дверей; дома плутают, переулки бредят высоким небом и простотой прогулок, казавшихся вечными; тень останавливается внезапно и спрашивает у никого: «Уснуть и проснуться?» Эхо повторяет слово в слово, отчаянно долго, так долго, что колокольня, стряхнув воронье, не выдержав пытки, повторяет вопрос так сильно, что стучит в висках. Об этом знает каждый листик, когда-то не замеченный любовниками, всякая травинка, засыхая, твердит ответ. Немыслимо проснуться и…
Предстоит жить, мы обречены. О, сколько мы не сказали! И не стали бы говорить друг другу, ибо недосуг, если б не случилось непоправимое. Неужели мы тратили время на пустые беседы о печали, сейчас далеко уже не черной? Это даже не крушение, а нечто за пределами этих понятий. Упиваясь вином вдохновенным, мы оставили бокалы, не позволили упоению быть беспредельным — губительным для обоих. Это лучше, чем злополучная дверь, где могли бы сказать, тысячу раз прокричать, что Алфеи нет, не было никогда, что витающая здесь тень мерещится многим, познавшим привкус слова «неужели». Призрачные леди находят формы в ваших мыслях, фантазиях, снах. Полчища рабов в пещерах очарования стонут забытые. Безумный Факир покинул пост, не снимая замков. И только в полнолуния, в белых ночах, звонок у этой квартиры раскаляется добела. Вы и сами знаете почему.
— Почему? Почему?! Почему?!!
Почему – что? Неужели вы еще живы? Не дай вам Бог осознать это. Автор уже успел рассмотреть (да-да, там, в углу за шкафом) тайно действующее существо. Щенком нашкодившим забился домовой (ребенок старый), ее так люто невзлюбивший и повинным проводивший взглядом шлейф невольного визита. Но кто же знал, что жив Злодей, и так ли это? Плывет звенящий страх уже исполненной разлуки, вселявшийся в глаза. И зверь ненужный никому познает боль, глумясь в пыли и в паутине. От невозможного прощания уйти, врага оставив не прощенным, достанет сил. А за пределами печали черный цвет дробится гранью на алмазы в мерцании очей закрытых, лишь там позволено бесчувствием остыть, сокрыть слова в фигуре окаменевшей. И пусть отточенный язык фонтаном воду льет в замкнутый круг, в свой круг зловещий.
«Рано или поздно станешь палачом, так не судите».
Не помня себя, ясновидящий палач своей души добрался домой. Он курит, стряхивая пепел в ладонь. У него нет пепельницы. Тоскливо озираясь на окна, Автор проводит по вздыбленным пружинистым волосам, гладит себя, осыпая голову пеплом. Ничего страшного, древние воины так лечили раны, останавливали кровь. Проскользнувший ветерок развеял не пепел, едкая влага застилает исчезающий шепот: «Браво, неужели вы хотели видеть мои слезы? Слезы вдохновения — чернила. Чернила черные на небе голубом».