Чуть в стороне от эшелонов стояли члены наших семей — жены, ребятишки, матери. Они то и дело порывались нам помочь, но назначенный начальником эшелона капитан Виноградов вежливо, но категорично отказывал им в этом, просил не мешать.
Никто из родных не грустил, не плакал. Было странно: мы уезжаем за тысячи километров, а они будто радуются этому.
— Нет у них никакого военного понятия, — обиженно ворчал начальник штаба батальона капитан Е. М. Кваша, человек пожилой, медлительный, но в работе просто незаменимый. В Забайкальском военном округе он служил давно, душой уже прикипел к этим местам. — Спрашиваю жинку: «Чего это веселье на тебя нашло?» — продолжал капитан. — «Оттого оно на меня и нашло, — говорит, — что скоро людей увижу, лес да речку. Я в той речке хоть поплаваю белым лебедем…» Гляди-ка ты, лебедушка нашлась!
По-человечески супругу капитана Кваши и всех наших жен можно было понять. Разделяя без ропота с нами суровую повседневность армейской жизни, они вместе с тем томились и оторванностью от большого мира, и элементарной неустроенностью быта, и тем, что подчас им было просто негде приложить свои силы, знания, опыт.
В этом смысле типичным был и наш городок, куда даже воду завозили цистернами раз в неделю. Поблизости, сколько ни бурили, найти ее не смогли.
Воду мы хранили в бочках. Помню, одна из них, десятиведерная, стояла и у нас в комнате, вода из нее шла на все нужды быта. В день привоза она была еще относительно прохладной и хоть отдавала железом, но казалась вкусной. К середине же недели от прохлады не оставалось и следа, вода начинала горчить, а через пять-шесть дней годилась разве что для стирки. Но Оля, моя жена, в то время еще начинающая хозяйка, без опыта, всего лишь с энтузиазмом восемнадцатилетней женщины, ухитрялась и обеды вкусные варить, и комнату содержать в чистоте.
Да, не сетовали на трудности наши жены, однако возможности перевода в другое место радовались. Вот почему среди них в тот день не было уныния.
— Поезжайте, — говорили они с воодушевлением, — а вслед за вами и мы прикатим.
— Вслед за нами не получится, — отвечали мы, — жить еще негде будет. На всю дивизию дома быстро не настроишь.
— А мы и в палатках проживем. Здесь-то вон в землянках жили — и то ничего…
Такими были примерно семейные разговоры. Но нас они касались, честно говоря, лишь постольку поскольку. Другая у нас была забота, куда более важная и ответственная, — погрузить танки в эшелон, замаскировать их и вовремя доложить командованию: «Все готово!»
Работали до глубокой ночи. Экипажи ни на минуту не отрывались на перекур. Дело спорилось. Танки закрепили, огородили их щитами. Со стороны посмотришь — не боевые машины стоят на платформах, а громоздкие, прямоугольной формы ящики, в которых и не поймешь что — то ли какие-то сеялки, то ли слоны из зоопарка.
Бойцы трудились с энтузиазмом, и не было особой нужды агитировать их, поторапливать. Все хорошо понимали: задача перед нами стоит серьезная, может быть, даже государственной важности. И самой лучшей формой агитации было личное участие командиров и замполитов рот в погрузке техники, что мы не без успеха и делали, не забывая, конечно, похвалить лучших, пожурить отстающих.
Когда забрезжил рассвет, эшелон был уже готов к движению. В нашем распоряжении имелось еще полтора-два часа, которые мы использовали для короткого отдыха.
Утром комбата опять вызвали в штаб полка. Он ушел туда, как всегда, деятельный, аккуратный, свежий, словно и не было у него бессонной ночи, предельного напряжения нервов. Ушел, наказав мне:
— Пройдись, Иван Семенович, вдоль состава, проверь еще разок, все ли на месте.
Солнце еще пряталось где-то за сопками; вокруг свежо и росно. Небо было высокое и чистое. Откуда-то доносилось зазывное щебетание невидимой птахи. Дышалось легко; сердце томило радостное предчувствие дальней дороги.
Около эшелона безлюдно. Из раскрытых дверей теплушек раздается густой храп умаявшихся на погрузке танкистов. Они досыпают последние минуты. Скоро у них завтрак, а там — в путь.
Вдруг я услышал тихий перебор струн. Он шел из головы эшелона. Звуки были какие-то задумчивые и печальные и совсем не вязались со светлой радостью этого великолепного июньского утра.
«Наверно, Орлов», — решил я.
И точно: в проеме двери одной из теплушек сидел танкист Орлов, наводчик, веселый парень, страстный любитель игры на гитаре. В батальоне он славился еще и тем, что был самым легким на ногу посыльным. Другие, бывало, еще только гимнастерки натягивают, а Орлов уже стучится в дверь моей комнатенки: «Товарищ политрук, тревога!» Вернее, не стучался, а так барабанил в нее кулаками, что та ходуном ходила. Жена, помнится, даже высказалась однажды: «Выбери ты себе другого посыльного. Этот скоро дверь в щепки разнесет».
…Орлов сидел свесив вниз босые ноги, тихонько пощипывал струны гитары и задумчиво смотрел поверх облитых утренним солнцем сопок.
— Здравия желаю, товарищ политрук, — заметив меня, сыпанул он обычной своей скороговоркой. — Все спят, а я вот на гитаре играю.
— И, наверно, отдыхать им мешаете…
— Ну да! — Орлов тряхнул небрежно брошенным на лоб озорным чубчиком. — Их и пушечным залпом не разбудить. А под музыку, кстати, слаще спится.
— Выспишься тут с тобой, — раздался в глубине теплушки недовольный голос, похоже, механика-водителя Евстигнеева.
В отличие от бойкого, с безукоризненной выправкой Орлова он был человеком нескладным, всегда сутулил плечи и на строевом плацу выглядел так, что сослуживцы с трудом сдерживали улыбки. Но у него, в прошлом колхозного тракториста, был удивительный дар перевоплощения, проявлявшийся, когда Евстигнеев садился за рычаги управления танком. Он как бы внутренне подбирался, движения его становились быстрыми, точными, взгляд приобретал спокойную уверенность знающего себе цену человека. И на танкодроме или на полигоне, когда шла боевая учеба, трудно было найти в батальоне механика-водителя, равного ему по мастерству.
— Тебе, Евстигнеев, конечно, спаться теперь не будет, — добродушно заметил Орлов. — Душа у тебя сейчас поет и пляшет: ведь ближе к дому едешь, к женушке, к деткам.
— А у тебя она почему не поет и не пляшет? — ворчливо спросил Евстигнеев, видимо намекая на грустную мелодию, наигрываемую Орловым. При этом припухлое после сна лицо его не выразило никаких эмоций.
— Она у меня не всегда веселая. Подтвердите, товарищ политрук, — взглянул на меня Орлов.