— Так мы шо же, в яврейском доме? — спрашивает бабуля на идиш. — Должны ж тут быть явреи. Помню, мы ставили свечки за тех, кто эмигрировал в Америку… Иван, — бабуля переходит на белорусский, чтобы парень понял, — сходи глянь: на косяке таки есть мезуза{135}? Я так замучилась, шо сама не встану.
Иван ступает в прихожую и проверяет дверной косяк.
— Да, бабушка, мезузы. Еврейский дом. Теперь ты радовайся! — он отвечает по-белорусски с еврейским акцентом. Явно играл в штетле{136} с еврейскими мальчиками.
Ему, наверно, жарковато в старом красноармейском ватнике и зимних валенках до колен. Они ярко-красные, в крови по самую щиколотку, но жара его уже не беспокоит. У него тоже есть этот почетный знак — кровавое отверстие над переносицей.
С ноткой грусти, удивляющей меня самого, я объясняю бабуле:
— Никакой это не еврейский дом: здесь нет ничего кошерного — ни еды, ни мыслей, ни поступков. Мы все здесь гои.
— Так ты вероотступник, Бобенька?
— Теперь я гой, бабушка. Вот в чем дело.
Иван успокаивает старушку, словно беспокойного младенца:
— Не волнуйся, бабушка, все будет хорошо. Я за тобой присмотрю.
— У этого мальчика есть сердце, — резко говорит бабуля, обращаясь ко мне. — Золотое сердце. Он с моей деревни. Я знавала его бабку с дедом. Господь или Сталин благослови его — Иван сражался за нас, евреев… И погиб с нами под Румбулой. А где был ты?
Ее слова неумолимо притягивают меня, словно мед муху. Которая не знает, что прилипнет. Не сможет освободиться.
Я стараюсь обращаться к девушке:
— Дорогая юная леди! Не люблю хвастаться, но должен вам сказать. Я только что спас еврейку, которую хотели продать в рабство как предмет искусства. Я нарушил все правила Дома и предал свою Госпожу. Я рискнул всем на свете — вплоть до изгнания из этого Учреждения, — закончил я отчасти чопорно.
Девушка по-прежнему держит на коленях младенца, поправляет его одежду. Она вроде бы слушает, но лишь плюет в мою сторону. Затем поворачивается к Ивану и буднично сообщает:
— Я Как-то рассказала этому старому рабскому слабаку историю. Он, видать, постарался ее забыть… Через неделю после начала Великой Отечественной войны, когда немцы оккупировали Ригу, вероломная латвийская полиция пришла в наш красивый, роскошный, каменный загородный дом. Мой отец был не беден… В общем, Иван, они разграбили все, что смогли, и арестовали нас. Мою сестру Есю, маму и меня бросили в тюрьму. Отца разлучили с нами, и мы никогда его больше не видели… Еся была высокой светловолосой русской красавицей. Этот раб помнит ее. Я замечала, как он смущенно сглатывал слюну, когда с нею сталкивался… Однажды в женскую тюрьму пришел немецкий морской офицер. Он искал себе прислугу — убирать, шить, работать по дому. Он был галантным. Может, ты не знаешь, но ихним флотским не нравилось, как обходятся с евреями. Они жили на вольных морских просторах, у них был свой моральный кодекс. Особенно им не нравилось, как обращаются с еврейками… Так вот, этот офицер военно-морского флота, весь из себя джентльмен, положил глаз на мою сестру Есю и вежливо спросил: «За что вы сюда попали?» Как будто сам не знал. А Еся ответила: «За то, что убила немецкого офицера. И убью еще, если когда-нибудь отсюда выберусь!»
— Господи, ну дает! — воскликнул Иван. — Бедовая девчонка!{137} Я сам был военнопленным. За такой ответ тебе конец.
Этот парень многое повидал на своему веку, наслушался историй от ветеранов и военнопленных и участвовал в расстрелах вместе с тысячами своих армейских товарищей. Однако погиб вместе с тысячами евреев под Румбулой.
— Морской офицер был галантным кавалером, — продолжала девушка, — этот ответ его пленил, и потому он освободил Есю, маму и меня… Но где теперь Еся — та, что сложила голову под Румбулой? Наверное, ее куда-то откомандировали, как и нас. Возможно, она не в Израиле, а за Голанскими высотами — бок о бок с другими еврейскими братьями и сестрами, за минными полями… Вот такую историю я рассказала этому старому рабу, но она ничему его не научила.
Внезапно раздается громкий стук, словно по входной двери бьют кувалдой. От пары таких ударов трясется все Учреждение.
Это еще кто? Латышские фашисты? Мне страшно, но я все равно открываю тяжелую металлическую дверь и вижу другого Ивана — большого Ивана-Молотобойца.
— Весь Дом трясись как сумасшедший! — орет он. — Что вы сумасшедший люди здесь делай? Мы не моги проводить снос внизу. Здание обрушивай!
— Можно и по-русски, Иван, — перебиваю я. — Мы все здесь поймем.
Но он продолжает на своем корявом английском:
— Понимай, здание должен разрушай снизу наверх, а не сверху наниз!.. Не снутри, а изнаружи! Вы, люди, очень сильно раскачивай его сверху. Он складывайся сам! Зачем я тогда сноси снутри?
Большой Иван ступает в Антре и смотрит на странников. В удивлении раскрывает и тут же захлопывает рот.
— Кто этих людей? — наконец произносит он. — Красноармеец? Вылитый я молодой. А, русские люди! Какая радость. — Он крепко зажимает пальцами нос, но потом отпускает и замечает, принюхавшись: — Вкусный вонь! Как мой деревня.
Затем он показывает на дверь, в которую только что стучал:
— Эй, выходи! Я хочу вас смотри. Русский танки там внизу — на Шестьдесят пятая улица и Парк. Целая колонна, но не выходи из них! Они просто стой оборонным кольцом… кто-то говори, еще одна такой же колонна у парома Статен-Айленд.
53. Визит Сталина в Нью-Йорк