Кастрированная шлюха. Запредельно дорогая кастрированная шлюха, но цена не меняет сути.
Метелин поймал себя на желании повернуться ещё раз: запредельно дорогие кастрированные шлюхи были таким же мифом, что и нелегальные бои в Порту, — все о них судачили, размахивая пивными кружками, но мало кто мог похвалиться тем, что видел хоть раз. Мало кто мог с уверенностью утверждать, что они вообще есть, а не порождены молвой.
Основатель Академии, эксцентрик Йыха Йихин, будто бы сколотил своё состояние благодаря оскопистскому борделю, и в это даже верилось — века, конечно, с тех пор ещё не прошло, но всё равно дело давнее, теряющееся во временах, когда Петерберг только строился.
Йыха Йихин умер больше сорока лет назад, и приличное общество, осуждающее даже самые тривиальные бордели, без поддержки его громким именем и немалыми средствами оскопизм на виду терпеть не стало. И если при жизни Йыхи Йихина аристократы — вплоть до членов Городского совета — позволяли себе показываться в свете в сопровождении оскопистов, то теперь такой скандал и вообразить невозможно.
Метелин всё-таки повернулся.
Тонкий, изящный, точно фарфоровый силуэт; прозрачное кружево рубашки — такое, какое по нынешним временам допустимо разве что для ночной сорочки; кажется, совершенно неприлично облегающие брюки с броской вышивкой.
Но всё это сущие мелочи по сравнению с символом главным и однозначным, каждому знакомом по пересудам.
Метелин не мог заставить себя оторвать взгляд от ошейника — массивного, из грубой кожи, будто бы в самом деле собачьего.
Застёгнутого так, чтобы за него без проблем можно было ухватить.
Живого человека.
За ошейник.
Метелин никогда не понимал стыдливой натуры какого-нибудь Скопцова — причины неловкости, которую сам он способен был ощутить, происходили из областей человеческой деятельности совсем иного толка, но ошейник на публике подрывал представления о допустимом даже ему.
Женщина или мужчина могут продавать себя в борделе, если такой заработок им нужен. И могут порвать с этим, собрав достаточную сумму денег или собственную волю в кулак.
Оскопизм — по понятным причинам — пути назад не подразумевает.
О чём и кричит во всеуслышание полагающийся оскописту ошейник: это уже не человек, а если и человек, то непоправимо другого сорта — существующий исключительно ради чужого удовольствия. Ради чужого удовольствия уничтоженный для всякой другой жизни.
Тем оглушительней его присутствие на лекции в Академии.
В аудиторию постучались. Кто-то из новых секретарей подозвал Сигизмунда Фрайда и передал ему конверт, едва взглянув на который, Сигизмунд Фрайд изменился в лице и объявил о необходимости пятнадцатиминутного, а то и получасового перерыва.
И вышел, взмахнув полами сюртука.
Аудитория, конечно, брызнула во все стороны гомоном — но в том, что доносилось до Метелина, ни слова не было на самую волнующую тему. Все предпочли преувеличенно живо мыть кости Сигизмунду Фрайду и его загадочному конверту. Если кто и обсуждал оскописта, то тихо или где-нибудь на заднем ряду.
А на Метелина напал лихорадочный задор — все последние дни он слишком много думал о себе и о том, что будет с ним, когда исполнится его замысел, и какая-то накопившаяся внутри энергия потребовала наконец выхода, которого она не получала даже в изматывающих тренировочных драках с Гныщевичем.
И потому Метелин сделал то, на что более ни у кого в аудитории не хватило пороху. Чуть придвинулся к оскописту и светски полюбопытствовал:
— Никогда раньше не видел вас в Академии. Вы здесь ради речей Сигизмунда Фрайда или собираетесь попробовать что-нибудь ещё?
Долгого и спокойного взгляда в упор Метелин от оскописта не ожидал. Ожидал, быть может, кокетства или откровенного эпатажа, но никак не предполагал, что в этой странной ситуации оценивать будут его.
Один глаз оскописта был сокрыт за мягкой волной чёлки, но смотреть в упор это не мешало ему ни капли. Метелин успел передумать тысячу мыслей и, как это ни нелепо, признать себя недостойным — недостойным заводить беседу с кастрированной шлюхой.
Как у кастрированной шлюхи получался настолько пронизывающий взгляд, который вызывал в воображении адресата картины всех подряд собственных несовершенств, понять было решительно невозможно.
Однако же получался.
— Пожалуй, собираюсь, — ответил наконец оскопист. Улыбнулся буквально покровительственно, догадавшись, что Метелин уже забыл от растерянности свой вопрос, и милостиво пояснил: — Собираюсь «попробовать что-нибудь ещё» в Академии. Посетить лекции не только мистера Фрайда.
Голос его, против ожиданий, не прозвучал визгливо и даже не показался Метелину особенно высоким. Вероятно, это всё виртуозное владение интонацией. И не только интонацией — оскопист будто с ног до головы состоял из виртуозного владения собой. Владения собой как искусства.
Метелин чувствовал себя потрясающе глупо, будучи завороженным этим мороком.
Найденное слово «морок» стало главной победой в сём странном столкновении: потому что в самом деле — морок, а не человек. При всей тошнотворной романности суждения.