«Пишите нам, пишите, а мы прочтем, прочтем…»
«Да ведь ты только что радовался?»
«Печать же!»
Мы рассмеялись, как-никак, а довольные: о нас заговорили, и громко. Но не могли хотя бы предположительно угадать, что преподнесет нам ближайшая жизнь.
А она, жизнь, как-то нехорошо затихла у нас в Селе. Нет, внешне все шло своим чередом, и о газетной публикации люди помнили — одни посмеивались хитровато: мол, не нашего ума сие дело, другие, кто робко, кто смело, высказывались за перестройку комбината, но молчаливое большинство, как всегда, выжидало, терпеливо любопытствуя: чья возьмет?.. Внутренне затихла, словно насторожилась жизнь.
Потом уже, некоторое время спустя, я понял, отчего тогда онемело наше Село: недели две-три Хозяин пребывал в шоке, и мосинцы, не получая прямых указаний, растерянно бездействовали. Не ожидал Иннокентий Уварович такого удара от обласканного им корреспондента (Проглядели? Недоработали? Недоласкали?) и впервые за годы своего волевого руководства выпустил из рук бразды правления, решив, вероятно: все! Будут окрики сверху, комиссии, экспертзаключения, оргвыводы… Но главный телефон не тревожил его, циркуляры поступали обычные, строго требовательные. Мосин, поднимая от бумаг на столе голову, подозрительно, а то и придирчиво озирался: не посмеивается ли кто из ближайшего окружения?..
Дирекция, однако, функционировала по давно заведенному порядку: в положенное время на стол поступали сводки, ни минутой позже или раньше под рукой оказывался крепко заваренный чай, в отведенные часы с докладом являлись начальники участков… И лишь секретарша Анна Самойловна, угадывавшая не только малейшие нюансы в настроении начальника, но и потаенные мысли его, все уговаривала шефа с догадливой находчивостью: «К нам завезли грипп, Иннокентий Уварович, гонконгский, говорят, дающий осложнения… Прошу вас, с этим шутить нельзя… Буду держать в курсе всех дел». Мосин слушал своего верного цербера в юбке, молча кивал, что, мол, да, лучше бы это смутное время перемочь дома, и все-таки допоздна засиживался в кабинете: нет, в нужный момент, хороший или трагический, директор должен оказаться на месте, на посту, на службе, — он даже помыслить не смел, что можно как-то иначе относиться к доверенной ему работе, да еще такой ответственной. И когда наконец зазвенел телефон, тот, красный, по правую руку, и Мосин дрожащими пальцами снял трубку и услышал вдруг невероятное, умопомрачающе спокойное: «Как у тебя с валом?» — он упруго вскинул голову, собрал в энергичный ком свое тело, безвольно заполнявшее обширное кресло, и немо рассмеялся от вернувшегося к нему блаженства уверенности… О, это устрашающее, как грозный морской вал, возносящее к чинам и низвергающее в пропасть оргвыводов, лишающее покоя, инфарктное и окрыляющее душу слово — вал! Будет нужен вал — будет нужен он, Мосин. И с вдохновенным рокотком голоса, в самую глубину трубки, в тайную и живительную силу ее, почтительно склонившись, он вымолвил: «К концу месяца дадим перевыполнение». — «Молодец!» — выстрелило из трубки, и она твердо клацнула на том конце провода, подтвердив ранее сказанное: «Так держать!»
Мосин потихоньку выбрался из кресла, постоял в легкой задумчивости у стола и вдруг трусцой побежал по кабинету вдоль стен, описывая большой круг, — не то вытряхивая из себя недавнюю робость, не то совершая победный круг, как спортсмен на стадионе. Освежив движением кровь, обретя прежнюю деловитость, он вернулся к столу, нажал кнопку. Немедленно возникшей и без слов все понявшей Анне Самойловне было приказано — собрать узкий номенклатурный круг. Немедленно!
Не думай, Аверьян, что сцена в кабинете Мосина мною присочинена. Ее видел не кто иной, как завклубом Севкан, прорвавшийся к директору с неотложным делом: в Село прилетела, вернее будет сказать — с неба свалилась, по причине нелетной погоды в других местах, эстрадная группа тяжелого рока «Берлога будущего»; надо где-то ее размещать (гостиница у нас пятый год строилась), ну и вручить лично руководству (и семейству его, конечно) билетики на первый концерт, ибо через кассу будет не достать — рыжегривого главу группы наша молодежь от самолета до клуба несла на руках… Надо отметить, кстати, Мосин, будучи человеком современным, к исходу семидесятых полюбил эстрадную музыку, вник в поп, рок и прочие стили, выделил три тысячи рублей на аппаратуру для сельской дискотеки и заходил иногда на минуту-другую посмотреть, как развлекаются молодые люди.
Ну, прорваться-то прорвался Севкан, а обратить внимание директора на свою персону, тем более подозреваемую во всяческих антитарных вольнодумствах, никак не мог: в шоке тот находился, как уже говорилось, был слеп, глух, нем в окружающей действительности. И не уйдешь — «Берлога будущего» ждет у клуба дальнейших проявлений добрых чувств, ласки и всего такого прочего, согласно громкой и скандальной (в меру дозволенности) славы ансамбля. Высидел Севкан в жутковатом безмолвии кабинета не менее часа, зато и увидел воскрешение Мосина, ощутил чудотворную мощь красного телефона, сам неожиданно для себя возбудился, осмелел, и только вновь воспаренная в секретарском рвении Анна Самойловна выметнулась из кабинета, он подбежал к столу и доложил Мосину о прибывшей в поселок знаменитой эстрадной группе.
«Что ты говоришь? — искренне удивился директор. — Так это же хорошо, прекрасно и замечательно! Отпразднуем… вернее, повеселимся немножко, народ заслужил, напряженно трудимся. Ты, это, подключи к мастерам наших «Детей природы», для выучки, чтоб, знаешь, через год-два мы в Сопоте прогремели… Разместить, спрашиваешь, где? Давай их на остров, в Избу охотника, и условия чтоб по высшему разряду. Ха-ха! Им эти Парижи потом африканскими джунглями покажутся!»
Мосин облапил, притянул к себе сухонького, растроганного дружеским общением с ним, директором, Севкана и трижды звучно расцеловал.
Прибежал ко мне антитарник, заикается от всего пережитого в мосинском кабинете, рассказывает, едва веря самому себе. Дня три потом Севкан вспоминал поцелуи Мосина, задумывался и осторожно спрашивал: «Может, мы чего-то недопонимаем?..» Но явился, как всегда нежданно-напористо, Сергей Гулаков, поиздевался над «лирическими» сомнениями Севкана, сообщил: битая, застарелая, подгнившая тара, а с нею и пригодная, вывозится баржами на песчаные косы километров за семь ниже по течению Реки и сжигается. Легкий нервный Севкан аж подпрыгнул на стуле, привычно поддернув брючный пояс: «Да что же они творят? Сталашко бочки с песком топил, сперва оприходовав их рыбой, этот…»
20
Встанем, Аверьян, пойдем потихоньку. Так мне легче будет, пожалуй, рассказать о самом нелегком, может, в моей жизни, да и наверняка короче получится: на ходу не особенно-то разговоришься.
Как ты сам небось догадываешься, воспрянувший духом и взбодрившийся телом Мосин решил покончить с антитарниками. В первую очередь со мной, конечно. Так и сказал своему управленческому активу: «Отрубим гидре главную голову — маленькие сами отсохнут»: И начал «рубить».
Прошло не более недели после этого его изречения, исторического, можно сказать, для нашего Села, как из уст в уста, из дома в дом пошла гулять сплетня о моей любовной связи с секретарем сельсовета Настей Туренко, была размножена фотография, на которой я и Настя вроде бы целуемся в кустах у Реки — явно подмонтированная, к тому же неумело, но Макса-дурачок вполне серьезно ходил по Селу и предлагал «открыточку на память», хвастаясь шепотом тем, кого особенно уважал: «Когда все раздам, Анна Самойловна выйдет за меня замуж, мы тоже сфотографируемся, и про нас напишут в газете». Макса и мне вручил открыточку. Я спросил его, кто на ней снят, он хитренько и трусовато захихикал, шмыгнул затем многозначительно носом и погрозил мне грязным скрюченным пальцем: не считай за дурачка!
Моя жена Алевтина Афанасьевна будто бы этого только и ждала. Пожалуй, так оно и было: со времени моего ухода из больницы она не уставала предрекать мне всяческие беды, не забывая и в своих неудачах обвинять меня. Снял новый главврач с должности старшей операционной сестры — я виноват: «При тебе же работала, хорошей была!» И попробуй объяснить ей, что половину ее сестерской работы я делал сам, помогая своей благоверной: дети, дом, какое-никакое хозяйство — куры, поросенка всегда держали, без этого у нас трудно. Разругалась с сестрой-хозяйкой — тоже я плохой: перестали уважать ее в коллективе, потому что я в постоянном раздоре с Мосиным, а новый главврач Байстрюков хвалит его. И много всего прочего мелкого (кому-то раньше, чем нам, огород трактором вспахали, поварихе Сниткиной путевку на курорт без очереди выделили, дочь такого-то едет с отличниками в Москву, хотя учится ничуть не лучше наших…), мелкого, но как тот вирус СПИДа в человеке, медленно, неотвратимо лишающего семью иммунитета — защиты от житейской скверны.
Как мы женимся, выходим замуж? Чаще всего сводят нас общежития, работа, так сказать, близкие интересы. Где, когда искать нам «суженых» в теперешней спешке житейской?..
Вернулся я после института в Село, взвалили на меня, свеженького специалиста, больницу с престарелым персоналом — терапевтом-дедком, еще до революции окончившим фельдшерские курсы, двумя фельдшерицами более позднего выпуска, медсестрой с военной двухмесячной подготовкой… Наш великий лекарь Гординис, никому никогда не делавший операций, однако лечивший чуть ли не от всех болезней — куда до него филиппинским хилерам! — к этому времени умер, оставив нам свою бессмертную премудрость: «У нас нет болезней, к нам их привозят» и: «Болеть надо — кто не болеет, тот не живет». Был он одиноким, всегда покашливал, с годами все легчал, как бы иссушаясь на воздухе и свете, прожил почти девяносто лет и умер спокойно — лег спать и не проснулся, будто сказав этим: «Праведная жизнь награждается легкой смертью».
Словом, застал невеселую больничную обстановку начала пятидесятых годов. Было ли где лучше, особенно в сельской местности? Начал я хлопотать о замене, пополнении медицинского персонала. И первой приехала медсестра Алевтина, из края, по распределению. Тогда еще строго выполнялось: куда распределили — туда и поезжай укреплять медицину, школу или что там еще.
Планы у нее были простые: отработать три года, вернуться домой, поступить в медицинский, потом устроиться в лучшую ведомственную поликлинику (больницы она едва терпела), выйти замуж… Кто себе не намечал чего-то подобного на ближайшее и отдаленное будущее, другое дело — у многих ли все сбывалось?
Наладил я кое-как операционное отделение и — о, невероятное! — оказалось, столько больных нуждаются в операциях: аппендиксы, грыжи, опухоли, костные переломы… Не сделай — помрут! Спрашиваю, бывало: «Как же при Гардинисе вы не умирали?» — «А мы тогда вроде и не болели», — отвечают. Поистине: открой на болоте лечебницу — комары прилетят оперироваться! Втянулся я в больничную крутоверть, понеслось мое время сплошным потоком, почти без различия дней и ночей. Не зря у нас учат: боритесь, одолевайте трудности. Я и боролся в основном, а не работал. Пенициллина, скажем, нет — борюсь, чтобы выделили, привезли; за бинт, вату, аппаратуру — тоже; добивался, борясь, пристройки к старой больнице; боролся с Мосиным и Сталашко против спецотделения; ну и, само собой, за жизнь каждого попавшего ко мне на операционный стол, тут уж не жалея сил, ибо только борьбой и можно было иного спасти, «нахальным энтузиазмом», как я это называл, при недостатках тех временных (тогда, впрочем, еще понятных): антибиотики приходилось заменять чуть ли не аспирином, которого тоже не всегда было в достатке, переливания крови делать «по-фронтовому», тут же беря ее у донора… Бывало, голова трещит — думаешь, что и чем заменить, какими подручными, а то и народными средствами помочь больному?
Настои из трав по рецептам бабок делал: кора ольхи шла при дизентерии, клопогон даурский от повышенного давления, горец почечуйный — как слабительное, сок домашнего алоэ — для заживления ран, мак масличный (его выращивал я на своем огороде) — как болеутоляющее, и так далее. Мои фитотерапевтические упражнения дивили даже самую старую у нас Авдотью Севкан, которая не признавала ни уколов, ни Таблеток. «Дак ты, — говорила она, — ведун пошти што. Мотри, заарестуют».
В то время у меня мысль зародилась, да такая упрямая: лечить сельчан только народными средствами, завести свою небольшую фармакологию, делать лекарства из наших луговых и таежных растений (где живем — там и лечимся!), доказать цивилизованному миру, что человек может обойтись без их синтетических препаратов — они в городах, в искусственной среде нужны, но не нам, живущим среди природы. Перестану выпрашивать в райздравотделе самые современные, самые сильные, самые целебные ампулы и таблетки — мои подопечные без них будут веселы и здоровы!
Борюсь, значит, за все это не жалея молодых сил, а рядом — она, Алевтина: и у стола операционного, и в ординаторской днем ли, ночью по срочному вызову; чай заварит в минуту отдыха, бутерброд сделает, а то и поесть приготовит — домой-то не всякий раз вырвешься; все сельские новости — от нее, и собеседница, советчица какая-никакая опять же она… Словом, сошлись по работе, общему делу. В войну таких жен называли фронтовыми, в мирное время стали называть «из коллектива», то есть из самого близкого окружения, как бы даже судьбой нареченными. Тут ведь так: или все для работы, и жена тоже, или ищи любовь — ту, возвышенную, единственную, ради которой, может, и работу любимую бросить придется. Впервые, кажется, я и подумал тогда: любовь была у меня, поэтическая, студенческая, ее не вернуть, пусть навсегда останется в моей памяти. А жена для жизни нужна. Такая, как Алевтина.
Моя мама прочила мне в невесты одну нашу сельскую, которую знал я еще по школе, да ведь она не медичка и знакома мне до меленьких конопушек на носу и следа от царапины у правого локотка — как сестренка родная, и называет меня до сих пор по-школьному Коляком… Маме не нравилась Алевтина, худа, ростом мала и: «Шибко угодливая, а характером, вижу, сердитая». Ладно, думаю, и угодливая — хорошо, и сердитая — неплохо. Вон как помогает, у старух столько забытых лечебных средств вызнала, травы собирает, сушит, лечебник по ним составила. Да мы с ней такое здесь сотворим, развернем, внедрим — лечиться к нам из Москвы будут приезжать!
Это потом уже, спустя годы, я понял: редко фронтовые жены годятся для мирной жизни, из коллектива — для сердечной. Главное, главное — не пробились мы с Алевтиной друг к другу, остались в собственных оболочках; порой эти оболочки истончались, казалось, еще одно слово, поступок — и вовсе их не станет, но всякий раз не то говорилось, не то делалось, мы более и более отчуждались: соединяет, роднит только любовь.
Ты уже догадался, Аверьян, что не без твоей мечты о нашем очаге культуры и справедливости зародилось во мне стремление обособиться. Самообслуживание лечебное я считал лишь началом, далее намеревался убедить сельчан (собственным примером, конечно) все необходимое для пропитания добывать, выращивать самим: тайга, Река, озера не иссякнут, если быть разумными, и огороды — чтоб в каждой семье. Здесь старательская артель когда-то хорошие урожаи ржи брала. Кто нас научил все выпрашивать? Хватаем привезенный джем из пустой клубники, а наши ягоды — клюква, брусника, жимолость, голубика, морошка почти нетронутыми осыпаются. Дикий лук и черемшу перестали впрок заготовлять. Нет, не тому учили нас первые поселенцы. Они бы просто вымерли, ожидая городского снабжения, и детей не успели народить, нас то есть.
Такую агитацию я и вел. помаленьку среди сельчан, когда приехал неожиданно инспектор облздравотдела — молодой, в костюме-тройке и шляпе клинышком, весь чистенький, с ноготками подрумяненными, будто служил по совместительству манекеном в витрине лучшего городского универмага, и при первой встрече со мной прямо, не чинясь, сказал: «Жалуются на тебя, замучил больных травками, знахарствуешь!» Намекнул вполне доходчиво, что сейчас, мол, у нас время демократическое, разоблачаем культ личности, случись же со мною такое пятью-шестью годками раньше — не позавидовал бы он мне… Фамилию его хорошо запомнил — Апшеронов. Вскоре он резко пошел вверх, заведовал крайздравотделом, потом перелетел в Москву. Жутко подумать до каких высоких чинов наверняка дослужился! Потому что смолоду безоговорочным, метким на прицел, стремительным в действиях был. Выступил тогда у нас в клубе с лекцией, рассказал о передовых методах лечения, достижениях мировой медицинской науки, новых сильнейших препаратах, кстати, поведал и о первой в истории человечества пересадке сердца некому Вашканскому, жителю ЮАР, нарисовал радужные перспективы («Вашканский умер, но мы на пороге величайших открытий, которые сделают человека всесильным и бессмертным!»), высмеял, не ссылаясь на лица, знахарские замашки в середине двадцатого, атомного и космического (уже летали первые спутники) века, а мне, когда мы вышли из клуба, сказал: «Я сам не прочь травками полечиться, но, старик, улавливать надо смысл момента. Прекрати! Люди стремятся к прогрессу, зачем мешать?.. Держи вот, бутылку «бренди» прихватил, такого нежного коньячка ты не пробовал! Скажи жинке — пусть закусь спроворит, посидим, обменяемся мнениями о современности животрепещущей». Он звал меня в город, обещал «схлопотать» должность главврача областной больницы, мол, такие «оригиналы» ему нравятся, и вообще думающим, ищущим нужно объединяться, ибо им принадлежит ближайшее будущее: «Взять его — наша задача!» Когда же у нас тут началась распря из-за профилактория, ставшего Избой охотника, и я написал ему в крайздравотдел, — он не ответил, высоко уже был.