Женщина щурится на ровный вечереющий свет в окне, ее губы чуть вздрагивают от неловкой улыбки.
— Я ведь из этой деревни, что в трясине утонула, Дроновки. И забрела к вам нарочно: посмотреть, какой вы. Посмотрела вот и удивилась: так я вас и ваше семейство все знаю. Отец ваш без ноги с войны вернулся, мама ваша молочно-товарной фермой заведовала, вы в «Промсоли» потом работали, а с вашей младшей сестренкой я в школе училась. Да и вы всех наших знаете, угадайте мою фамилию.
— Угадал. И очень просто: волосы будто льняные, глаза серые, с голубоватостью легкой, и конопушки… Все Ситковы такими были, правда?
— Ой, точно!
— Вы, значит, Катя, ровесница моей младшей сестрицы. Отца вашего звали Тимофеем. Значит — Тимофеевна. Спасибо, Екатерина Тимофеевна, что зашли в гости к земляку на болоте.
— Непременно по отчеству подружку сестрицы?..
— У меня чутье: вы или учительница, или заведуете чем-то, так что к отчеству привычны. Лицо у вас такое… послушное вашей воле. Вы привыкли, чтобы вас слушались.
— О, почти угадали! Я старший педиатр. По детским садам.
— В одном садике завтракаете, в другом обедаете, в третьем ужинаете. Но вас боятся.
— Откуда вы все знаете, Иван Алексеевич?.. Удивительно, ваше имя и отчество назвала! Не ошиблась?
— Точно назвали.
— Вот она, память наша, деревенская. Деревня — все-таки одна семья.
— Потому, наверное, и мне нетрудно кое-что угадывать. У многих городских их прежняя деревенская жизнь на лицах написана. Вот мы и познакомились, прошу откушать чаю из самовара — не электро, а настоящего, на березовых углях нагретого.
— И вода из родника?
— Да. Дроновского.
— Ой, прямо аж в сердце кольнуло!.. Подхожу сюда к вам — и смотрю, смотрю за церковь, где наш дом был… И увидела — труба от печки торчит из трясины… На что крепкая на слезы — заплакала, хотела сразу и повернуть назад, а тут ваш двор вижу, ухоженный, чистый, зеленый… Вспомнила сразу: на этом бугре жил старик Дронов и называл свой бугор Святой обителью. Родник здесь бьет из-под земли. Мы ходили пить дроновскую воду. Наберет в деревянное ведерко, вынесет за калитку. А к роднику никогда не подпускал, говорил: «Кто знает, какой у кого глаз? А если дурной? Вода святая иссякнет». Вода и вправду особенная, моя бабушка, бывало, наберет в пузырьки — полгода стоит, не портится. Дронов не пил вина, не курил, его называли старообрядцем. Помните, всегда ругался с нашим попом Никоном, называл его христопродавцем, угодником… И всегда, кажется, был он стариком, в колхозе работал по весне да по осени, когда звали помочь, на праздники орден Отечественной войны к старому офицерскому кителю прицеплял — заслужил в партизанах… Не помню вот, были у него родные?
— Два сына с фронта не вернулись, старуха здесь, в Дроновке, оккупацию пережила, после войны уже умерла… А когда-то, еще до революции, в деревне почти сплошь Дроновы жили. Предок их и основал здесь первое поселение, на этом вот бугре — бежал будто бы в леса от Золотой Орды. Такая старая, значит, наша деревня.
— Сам Дронов рассказал?
— Да, Илларион. Я ведь у него поселился, когда деревни не стало, вдвоем жили. Ему за девяносто было, собрался он умирать, гроб себе выстругал, место в лесу на поляне отыскал для могилы. Я говорю ему: давайте похороню здесь, у вашего дома. Не согласился: мертвому нельзя с живым, каждому свое место… Крест себе особый, старообрядческий, с тремя перекладинами, вытесал. Дубовый, сто лет на поляне простоит.
— Так вы не по его завету здесь остались?
— Нет, скорее по своему. Но это другой разговор. И не короткий. — Иван Алексеевич усмехнулся настороженно, пригляделся к гостье, все так же щурившейся в ясное окно и, кажется, позабывшей о чае (чашка стыла в ее руке на столе), решил, что, пожалуй, она не обидится его шутке, и сказал: — Расскажу, если еще навестите меня.
Лицо ее никак не переменилось, и не просто было понять — услышала ли она эти его слова, и он поторопился напомнить ей о чае, налил свежего. Отхлебнув глоток, она проговорила:
— Все войны прошли через нашу Дроновку, оккупацию немецкую пережила, а тут враз провалилась… И если б одна Дроновка! Гляжу на эту страшную долину, думаю: это же как Чернобыль. Похоже, правда?
— Там пострашнее.
— Ну да, радиация. Там придется срывать почву, тут надо ее наращивать. Но там люди работают, отсюда — сбежали.
— Придут и сюда.
— Когда жить негде будет?
— Ну, зачем так печально, Екатерина Тимофеевна? Молодой женщине, даже начальнице, вредно глубокомыслие… Извините, долгое глубокомыслие. Вы вот и лицо свое потеряли, каким-то не вашим, безвольным стало.
— Да? — удивилась она, крупными глотками допила чай, как бы показывая этим — все в порядке, вполне владею собой, — вскочила, босиком пробежала к порогу, где стояла ее корзина, подняла, сказала решительно: — Давайте зажарим эти грибы, Иван Алексеевич?
— А домой что принесете?