И слыша голос войны, к нему стали собираться верные, подпоясываясь на бегу мечами. И прибежали левиты и верные из других колен. И Авирон опоясался мечом. И еще, и еще, и еще сбегались вооруженные люди, а Моисей все трубил и трубил, пока все пространство вокруг его кущи не покрылось сияющими мечами и возбужденными людьми. То, что они остались верными среди такого разброда, наполняло их грудь гордостью и решимостью, а сердца их тревожно бились, предчувствуя, что предстоит великая жертва богу, и мечам не напрасно висеть на поясе, и мышцам отдыха не будет. А при взгляде на разъяренного, растрепанного, неистовствующего Моисея им передавалось то, чем горела душа пророка, и тогда, о, тогда буря подымалась в груди, росла в них неосознанная ненависть, и они криками подзадоривали один другого.
А Моисей вдруг бросил трубу оземь, вскочил на камень и крикнул, да таким нечеловеческим голосом, что у тех, кто стоял поблизости, задрожали ноги:
— Господь!.. Се глаголет вам господь, бог Израиля!.. Горе вам!.. Горе вам! Руку мою подыму на вас и развею вас, как песок, и хлеб печали дам вам и воду тоски. Се глаголет вам господь: крепко подпояшьте мечи и пройдите сквозь стан от одних ворот до других. И убейте каждый брата своего, каждый ближнего своего и каждый соседа своего!
И началось что-то страшное…
Как дикие звери, которые, пьянея от крови, теряют разум, бросились левиты на своих братьев. Забыли сыны Левия, что перед ними не враг, а родной Израиль, с которым они вчера пили и ели. Забыли, что здесь те, кого они почитали, любили, у кого спрашивали совета. Всё забыли левиты. То, что Моисей заметно отделял их от других, то, что их выбирал он всегда для жертвоприношений, давая им ощутить вкус власти, — все это уже отделило их тонкой, едва заметной перегородкой, они чувствовали себя чем-то высшим, чуждым всему. И потому теперь забыли сердце в груди, забыли, что и они такие же иудеи, как и убегающие от них, и били, и рубили, и резали, словно ворвались в дом давнего заклятого врага и мстят за поругание своей невесты. Какая-то таинственная и страшная сила влекла их вперед, и они без размышлений, не колеблясь покорялись ей, помня лишь одно — надо пройти до ворот и вернуться назад, убивая.
И они убивали… Гонялись за убегавшими; разрубали головы тем, кто, став на колени, молил о пощаде. Если мать заслоняла собою ребенка, убивали и мать и ребенка; если мать с воплями отчаяния простирала к ним на руках младенца, убивали и младенца и мать. Мальчик тормошил труп отца — меч рассекал мальчика; две девочки жались одна к другой — обе умирали. И не было здесь людей, а только мечи и жертвы. И Авирон, молодой, чуткий, с нежной душой, тоже бежал в толпе сынов Левия и оросил свой меч кровью. Он ничего не помнил, бежал в кровавом, тошном забытьи, и даже имя, дорогое имя Асхи ни разу не пришло ему на память. Исчезло сознание, исчезла душа, остался только инстинкт, дикий, обнаженный, загипнотизированный инстинкт.
И только потом уже, когда все они, убийцы, запыхавшиеся, забрызганные человеческой кровью, с блуждающими пьяными глазами вернулись к шатру Моисея и тот благодарил их от имени господа, призывая на их головы всяческую благодать, — только с этой минуты к Авирону стало возвращаться сознание, но все еще так медленно, что он в полузабытьи едва разбирал слова пророка.
— Благословение снизойдет на вас, — слышался из дальней дали, словно сдавленный, но знакомый голос.
А левиты стояли, склонив головы, и улыбка счастья, счастья исполненного долга, счастья будущих благ расцветала на их окровавленных лицах. Вчера они резали баранов, сегодня людей, все равно ведь и это для бога, и это во славу его.
А позади стонал израненный сонм. Обессилевшие избитые люди скулили и умели только проклинать. И проклинали. И эти проклятья удушливой тучей поднялись над станом и, сливаясь с рыданиями женщин, возносились туда же — к богу.
VII
О, как заболела душа у Авирона!.. Как тяжело стало ему, как хотелось вырвать из сердца самое это воспоминание, забыть свой кровавый меч и кровавый день!.. Кругом, кругом, повсюду, куда ни глянешь глазом, куда ни поведешь ухом, — везде стон, и плач, и проклятья. Авирон не мог и вообразить, что человеческий язык способен так страшно проклинать, что человеческой голове дано измыслить такие свирепые кары. Из каждой кущи, из каждого шатра несся плач, летели неистовые, тяжкие проклятья.
Вот бедный заплатанный шатер. Крепко завязан вход в него, а внутри женщина бьется над чьим-то трупом, и тяжко клянут Моисея женские уста:
— О, да истребит огонь носившее тебя чрево, да высосет змея вскормившую тебя грудь! Да вселится червь ненасытный в утробу твою и да грызет он тебя день и ночь, пока не сгинешь ты меж шатров и пес прокаженный не испражнится тебе на лицо, чтобы тело твое осталось одно в пустыне и чтобы гиены и шакалы брезговали пожирать его, а ветер, пролетая, миновал бы, боясь оскверниться и невольно занести отравленное тобой дыхание в родник или на смоковницу! Ибо от смрада твоего иссохнет вода и смоковница сгорит, вознося к небу рыданья и жалуясь: о небо, неужто ты не нашло мне лучшей смерти?
И женщина выла, и было слышно, как она била себя в грудь, а потом, ухватясь за волосы, рвала их и ломала руки, вытягиваясь и изгибаясь.
И Авирон не мог этого вынести… «О пророк, пророк, что же ты наделал?» — всхлипывая, повторял он и бежал, бежал прочь из стана, чтобы уйти, чтобы не слышать. А вдогонку ему из тысяч кущ, из тысяч ртов неслись стоны и проклятья, целое море проклятий.
Он бежал, а ему казалось, что все знают, что все видели, как он рубил мечом, что вот сейчас из той вон кущи выбежит женщина и крикнет: «Не пускайте его! Не пускайте его, он хочет убежать… Это он убил моего брата, не пускайте его!»
А Авирон, все ускоряя бег, выскочил за ворота и еще долго не останавливался, бежал по безлюдной пустыне, без цели, без направления; он хотел только одного — зайти так далеко, чтобы не слышать гомона и этих страшных проклятий, доносящихся из стана.
И вот он уже здесь, уже далеко. Здесь совсем спокойно. Молчание пустыни поглотило все, даже вопль иудейский. Небо опустилось между станом и тем местом, где стоял юноша; песок засыпал следы, и казалось, утрачены все связи.
Авирон сел, обхватил руками голову…
Далеко-далеко, окутанная туманом, виднелась святая гора, и еще ярче вырисовывалась на синем небе черная туча, из которой говорил с Моисеем бог. Где-то трещала цикада, что-то живое ползало вокруг, но Авирон ничего не видел и не слышал. Он думал, и думы его, гнетущие и жестокие, раздирали юношеское сердце.
Кто теперь плачет там от его, Авиронова, меча?
Смутно вспоминаются ему те минуты безумия, и все-таки мерещится как будто некий бородатый человек. Верно, он был хром, потому что неуклюже колыхался, дергаясь всем телом. А когда услышал топот молодых ног, нагоняющих его, обернулся. На миг увидал Авирон обессиленное, искаженное страхом лицо, слюну в бороде… и больше ничего уже не помнил, потому что ударил мечом прямо по лицу. И еще он помнил тот миг, то странное ощущение, когда меч, свободно рассекая воздух, вдруг дрогнул в руке на одно неуловимое мгновение, вгрызаясь в твердую кость и разбрызгивая кровь…
О-о-о!..
— Неужели это было? Неужели это могло быть?.. За что, за что я его убил?..
«Он согрешил перед богом..»
— А откуда я знаю, что он согрешил? Может, он и не кланялся тельцу, может быть, пошел просто так, посмотреть…
«А если и согрешил, так что?… Что такое грех?»
— Грех — это если я сделаю не так, как велел Моисей… Боже!.. И только?.. Как-то отец указал мне место, где поставить кущу, а я увидел там нечистоту и поставил в другом; что же, выходит, я согрешил и должен за это умереть?.. Ой, что-то я ничего не понимаю… Да помогите же мне кто-нибудь! Дайте мне понять, что не убийство я совершил, а выполнил свой священный долг. Покажите мне грех во всем его ужасе, во всей отвратности великой, чтобы я убедился и ясно увидел, что за него следовало убить того, бородатого, и всех, кто убит сегодня…