Ненцы хохотали над смешной песней, задыхаясь от крепкого табака до удушья, до слез. А в другом углу юрты у жарко топившегося чувала большой сказочник Ямру начинал свои сказки.
— Разозлился однажды На-а-дьявол, что нет у него своей вотчины, своей земли и олешек. Надоело ему пугать ненцев и нигде не жить. Пришел он к великому Нуму и стал просить: «Дай мне, Нумей, вотчину в твоей тундре, хочу добрым ненцем стать, род свой завести на Ямале». Нум насквозь все видит — видит он, что злой На-а на горе ненцам расплодиться хочет. «Не дам», — ответил ему светлый Нум. Сколько ни клянчил На-а — не дал ему Нум ни вотчины, ни клочка земли. «Дай! — закричал обозлившийся На-а, — дай мне хоть кол в землю забить, чтобы было у меня свое место, чтобы я на этом колу хоть посидеть мог». Надоел он Нуму. «Ну, забивай», — ответил он, чтобы отстал от него На-а. Забил На-а кол, залез на него, сидит ухмыляется. Вдруг соскочил, выдернул кол и бежать. А из земляной дыры, где кол был, клубами, как дым, начали вылетать комары, мошкара всякая и большущие оводы. Набросились на Нума и давай жалить и кусать его. Нум схватил из костра головню и заткнул ею дыру в земле, а в костер сырых веток подбросил. От дыма погань разлетелась в стороны. Так злой На-а напустил в тундру злого кусучего гнуса, и одно спасение от него указал нам Великий Нум — дымящиеся костры.
Долго удивлялись слушатели забавной и мудрой сказке и хвалили Ямру.
Но вот раздались волнующие частые удары Ильки Поронгая в бубен, и на утоптанный круг вышли ханты-пастухи. Начался танец. Кружась, притоптывая мягкими кисами и подскакивая, носились плясуны по кругу в ярком отсвете чувала.
— Хо! Хо! — изредка восторгались ненцы.
Но как бы ни был захватывающе весел танец, сколько бы ни было на кругу умелых плясунов, никто не мог забыть, не мог не вспомнить удивительного плясуна Сяско Сэротэтто. Он один из ненцев умел плясать по-хантыйски, и никому из них, бывало, не удавалось переплясать его. Но Сяско не было нынче на плясовом кругу. Не было Сяско и в тундре.
Давно прошло обещанное урядником время, когда должен был вернуться из царева города Сяско Сэротэтто.
Когда перекочевали ненцы с Ямала в леса на Ярудее, заезжали к уряднику в Салехард старшина рода Натю и многие сородичи Сяско. Всем им урядник отвечал одно и то же:
— Идите от меня ко всем чертям! Очень нужен царю ваш вшивый Сяско. Чем я знаю, где он пропал.
Ненцы вскакивали на нарты и озлобленные гнали в тундру, не зная, кому жаловаться на Белого царя, взявшего у них Сяско со всей его семьей и оленями, со всем богатством, с которым они отправили его в царев город.
В разгаре пляски, вспомнив о Сяско, запел Сезю новую грустную песню. Круг плясунов расстроенно остановился. Бубен в руках Ильки Поронгая умолк, а потом зазвучал приглушенно, как далекие грозные раскаты. Раскачиваясь и немигающе смотря на пламя чувала, Сезю пел песню о Сяско:
Бубнит тревожно Илька, бьется в дверь буранный ветер. В чувале тлеет алая груда углей. В глубоком раздумье, молча, сидят в плясовой избушке взволнованные песней Сезю сородичи Сяско.
Отец
1
Всю германскую провоевал безропотно и честно Евлампий Берестнев ездовым в полковой батарее. До самых Карпат дошел, а ни в чине, ни в звании не повысился, ни креста, ни медали не заслужил. Одну только награду за ратные труды свои получил памятную, но ту награду не только показать, а и говорить о ней неловко было: разворотил ему немец осколком правую ягодицу.
С той немецкой наградой да с большевистской прокламацией за подкладом папахи и домой прибыл Евлампий, в родные Берестяны.
Большевиком на фронте он не стал, потому как с конями больше, а не с людьми там общался: и дома ему не повезло: отец с матерью для того, будто, и ожидали с распроклятой войны своего дорогого сына, чтобы повидаться с ним только перед смертью. Похоронил их солдат вскорости друг за дружкой. И остался в родительском доме хозяином, с меньшой своей сестренкой Устей.
Хоть и не был Евлампий большевиком, однако ж власти Советской ни в чем не воспротивился, когда объявилась она заревым флагом на башенке Заозерского волостного правления.
А лишь только землю делить стали, приглядел себе сердечную подругу.
Как вошла веселуха Дашенька в дом, светлее жить стало. Но сколь ни бились молодые хозяева, не могли одолеть нужду. А тут наследники начали появляться — сперва сынок Гераська, потом девчушки — Галинка с Настенькой. Да и Устя к тому времени заневестилась, справа ей потребовалась какая ни на есть...
Ну, прямо, нос вытащишь, хвост увязнет.
Осерчал шибко Евлампий на такую жизнь и, когда начали строить колхозы, чуть не первым записался, в полном согласии с женой, в Берестянскую артель «Почин». Напросился в конюхи, не изменил старой дружбе с лошадьми.
Хоть не сразу, но стали налаживаться в артели дела.
А время на месте не стоит, вперед катится, то одну, то другую перемену в жизнь Евлампия несет. Выдали замуж Устинью, подросли, отучились в школе Гераська с девчонками, и пришло время родителям — Дарье Архиповне с Евлампием Назаровичем отпустить детей из родительского дома. Увезли женихи девчат по соседним деревням, а у Герасима оказался талант картинки рисовать. Заезжий школьный инспектор увез Герасима в областное художественное училище, и в доме Берестневых поселилась тишина, и все чаще в родительские сердца вползала тоска о разлетевшихся детях. Дарья Архиповна еще как-то спокойно переносила тишину в избе, а заскучав о своих девках, бежала погостить на денек-два, бывало и на неделю, то к одной, то к другой дочери.
Тяжелее было без ребят Евлампию Назаровичу. Не то, чтобы нужна была их помощь, а так — по житейской традиции, по складу характера нужно было ему кого-то наставлять уму-разуму, приучать к хозяйственной сноровке. А больше, пожалуй, тяготило его то, что не может он супротив своих соседей выставить на колхозную работу ни одного своего молодого работника. За самое живое задевало Евлампия Назаровича, когда вывешивали в конторе ведомость или «вычитывали» на собраниях — чей колхозный двор сколько трудодней заработал. И выходило так по этим объявлениям, что у погодков Берестнева падало на двор по две-три тысячи трудодней за год, а у него с Дарьей и до тысячи не дотягивало. После же того, как Дарья надсадила руки на дойке, а работа в огородной бригаде скрючила их ревматизмом, Евлампию Назаровичу с его трудоднями за конюховство нечего было больше и глядеть на ведомости и вслушиваться в «вычитки» на собраниях.
По-особому тосковал отец о Гераське. Девки что — чужая добыча. А сын в дому — молодой хозяин, ему вершить дальше отцовский труд, беречь и крепить родной кров. А где вот теперь Гераська, к чему привыкает, к какому труду? Картинки рисовать? Не укладывалось в голове у Евлампия Назаровича, что на картинках можно прожить. Казалось ему, что все это лишь забава. А случилось так, что эта Гераськина забава всю судьбу отцовскую перевернула, судьбу колхозного двора Берестневых.
Первые годы Гераська приезжал домой на каникулы, на практику. Как же были рады отец и мать этим приездам сына. Они не знали, куда его посадить, чем угостить, сколько подушек подложить ему под голову. Отец уводил сына на конеферму и с гордостью показывал кровных рысаков, иноходцев. Хвастался призами, которые он «загреб» на Ирбитском ипподроме, сажал на резвого скакуна, чтобы пронес он Гераську по селу «с веселым ветерком», а односельчане поглядели — каков растет у Назарыча сынок. Находил отец заделье съездить с сыном в колхозные поля, как бы ненароком подивиться при сыне: «...глянь-ка, Гераська, какие у нас нынче овсы подымаются!», или придержит лошадь у пшениц, будто для перекура, а сам опять дивится: «Ну и хлеба, однако, растут! Завалимся хлебом, право-слово, завалимся!»
В эти первые годы учебы Герасим приезжал домой на каникулы наскучавшимся по родным Берестянам, по родному дому, по своим школьным сверстникам. Целыми днями он пропадал с друзьями в полях, носился где-то по дремучим дубравам, по зарослям черемушника, часами бултыхался или рыбачил на речушке Берестянке. Но непременно таскал с собой за поясом штанов толстую затрепанную тетрадь, в которой день за днем появлялись все новые и новые зарисовки родных мест, картинки труда колхозников, молодежных хороводов, крестьянских изб.
Заглянув однажды тайком: в «рисовальную тетрадь» сына, отец подивился: «До чего же, стервец, похоже все подмечает!» Но он был поражен, увидев на одной из страниц себя, держащим под уздцы жеребца Самопала. «Когда же это он меня схватил?» Дарьи в избе не было, и, чтобы проверить схожесть, Евлампий Назарович глянул на себя в зеркало: «Как вылитый!.. А глаза-то у Самопала так и косят».
Целый день коневод горделиво ходил по конюшне, нет-нет, самодовольно поскрипывая на строптивого Самопала: «И-и, ох, ты, срисованная скотина!» От этого рисунка Евлампий Назарович даже как-то возвысился в своих глазах. Вечером спросил у сына: