Танцора Фреза все же решил принять, поскольку разговор с ним не мог быть трудным. Этот тронутый мокрой экземой сочный толстяк начинал как спортивный журналист, тем же наверняка и кончил бы, но как-то случайно в очереди в ночной клуб подрался с чеченами и был так потрясен, что вдруг разразился целой книгой о чеченской войне и написал ее настолько плохо, с такой бездной дурного и, как следствие, массового вкуса, что она мгновенно стала бестселлером. Вскоре выяснилось, что дрался он не совсем с толпой чеченов, а с неким одиноким мордвином и что драка была односторонняя, без взаимности, то есть бил только мордвин, журналист же от каждого удара недомогал и звал полицию свиным голосом. Но правда, как известно, не влияет на общественное мнение, и за автором книги все же закрепилась слава человека бывалого, знающего жизнь с изнанки, сведущего в военном деле и даже отчасти героического. Его стали звать на всякие милитаристические ток-шоу, участвуя в которых он понемногу и сам уверовал в свое вымышленное предназначение. Он так распалил себя в этих диспутах, выказал столько телевизионного мужества, нагнал такого страху на воображаемых врагов, что от собственных речей несколько двинулся умом. Оглушенный бравурными фантазиями, мозг его головы заглох, как двигатель, в который залили вместо бензина шампанского. Не заметив, что теперь он думает уже не головным, а исключительно костным мозгом, популярный писатель додумался до участия в настоящей войне. Ему захотелось быть как Эсхил, Сервантес, Толстой, Мальро — настоящие солдаты, владевшие оружием так же прилично, как и словом.
Прибыв добровольцем на Донбасс, он взял грозный псевдоним Бурелом и немедленно вступил в бой, как раз брали аэропорт. Был жаркий сорокаградусный полдень, догорали вдали взорванные цистерны из-под керосина, и казалось, само солнце пахнет гарью и дымится черным маслянистым дымом.
БЛАГОДАТНЫЙ ОГОНЬ
Бурелома как человека известного вверили попечению не менее известного ополченца Радиолы, о подвигах которого писатель был давно наслышан. Радиола оказался карликовым человеком великанской смелости. Из его крошечного лица торчали во все стороны какие-то клочья рыжих волос, нельзя было различить, что из них усы, что брови, что челка, а что борода. Он опереточным баритоном вещал в настроенную на частоту противника рацию:
— Укропы, укропы, это Радиола, как слышите? Я ваш рот е…л, укропы! Говорит cепар Радиола, известный также как Всем-вам-п…ц… Бегите домой, х…сосы!
Оглядев снизу возвысившуюся над ним громоздкую фигуру литератора, немного озадаченного столь нелитературной речью, Радиола пояснил, выключая рацию:
— Как всегда, перед битвой небольшой треш-ток. Для психического подавления противника. Щас еще минут пятнадцать артподготовки, а потом уж в атаку пойдем…
— Да не ссы ты, Макарон, не ссы никогда! — добавил он, обращаясь к долговязому солдату, окопавшемуся в придорожной пыли и нервно жевавшему потухшую сигарету.
— Да, тебе легко говорить, — глядя на руины терминала, глухо отвечал солдат, — сам-то мелкий, как таракан, по тебе ни одна б… не попадет, а во мне метр девяносто шесть, как поднимусь, так в меня укропы палить и начнут, я ж отовсюду виден, тут еще степь эта е…учая кругом, торчишь на ней, как пол-литра на столе… Ты меня и держишь при себе как мишень, чтоб от себя огонь отвлекать, знаю…
— Эх, Макароша, несешь пургу, как всегда. Но я сегодня добрый. Смотри, какую маскировку тебе добыл, — показал рацией на Бурелома Радиола, — видишь, какой широкий мужик. Вот он вперед пойдет, а ты за ним. Он раза в четыре тебя толще, за ним никто тебя не увидит, пригнись только немного. Пойдешь первым, мужик?
— Пойду, — хотел было бодро ответить Бурелом, но почему-то уныло промолчал. Он потел, тело крупными каплями вытекало понемногу из себя, вместе с телом утекала куда-то в носки душа, а выданная ему только что трофейная старая «Меркель» стала от пота скользкой и валилась из дрожащих рук. Он дивился своей нежданной несмелости, ему вдруг страшно захотелось обратно в телестудию, чтобы все, что он видел тут, превратилось бы в картинку на мониторе, а он бы эту картинку озабоченно и иронично обсуждал с такими же, как он, крикливыми, но, в сущности, очень милыми политическими разговорщиками.
— О, «Меркель»! Классная винтовка, мне такая давно нужна, — оглядев Бурелома, воодушевился Макарон. — Слышь, толстый, давай меняться. Тебе этот винт ни к чему, ты и стрелять не умеешь, скорей всего, а? А если даже умеешь, не успеешь. Как из-за укрытия высунешься, укры враз тебе яйца отстрелят. Давай ты мне «Меркель», а я тебе «Доширак», две больших коробки, а?
Бурелому стало пронзительно ясно, что здесь и на сто километров вокруг никто, если что, не пожалеет его. Не только таящимся на той стороне врагам не жаль его, но и этим, своим, условно своим, которыми он так восхищался, провозглашая тосты на патриотических банкетах, на него абсолютно наплевать. Он впервые был в таком месте. Там, в Москве, в других мирных городах, обитали люди тоже не особо любезные, но там была хотя бы мама и всегда на телефоне врачи «скорой помощи», которые обязаны примчаться, посочувствовать и дать таблетку в случае, если, не приведи бог, что-то действительно не так с яйцами. Именно с яйцами. Его особенно поразило пророчество Макарона насчет отстрела яиц. Он очень в данную минуту не захотел такого развития событий. Ну, конечно, за родину можно и яйца, но, может быть, не все сразу и, например, под наркозом. А здесь все так грубо, прилетит какое-нибудь морально устаревшее изделие обанкротившегося оборонного предприятия, прихлопнет, еще и не взорвется, потому что брак, но и так хватит, чтоб осталось от яркого молодого литератора одно мокрое место. Посмотрит Радиола и спросит: «Это что за жирное пятно? Мазут что ль разлили?», а Макарон ответит: «Да не, это жирного убило». — «Какого жирного? Того толстого что ль?» — «Ну». — «А». И все.
Вышло, правда, несколько иначе, несколько лучше, хотя и не так чтоб совсем хорошо.
Радиола поменял частоту и закричал в рацию:
— Алё, отцы, монахи, б…я, слышите меня? Хорош спать, униаты и филаретовцы ждут благодатного огня. Давайте, жгите!
— Ложись сюда, толстый, — пригласил Макарон Бурелома, похлопав ладонью по пыли справа от себя. — Да не переживай. Первый раз только больно, а потом понравится. Это я про войну. А ты подумал про что? Шучу, ладно. Ложись, рот открой, уши заткни. Монахи — это минометчики. Батарея на монастыре сидит, вот он так их и зовет. Щас вдарят. Артподготовка…
Но вместо грохота писателя вдруг обдало нестерпимой глухотой, бурная бурая волна глины накатила на него, поднеся прямо к его глазам круглое лицо, на котором, как показалось Бурелому, еще шевелились губы, договаривая до конца длинное слово «артподготовка». Рефлекторно, как ловил в детстве брошенный ему мяч, Бурелом двумя руками поймал, покачнувшись и выронив «Меркель», голову Макарона. Контуженный, он не слышал ни разрывов мин, ни бешеного ора Радиолы:
— Вы чё, отцы, ох…ли там??? Вы ж по нам е…ашите! Да по нам, по нам, по кому же еще! Макарону вон башку оторвало! Чё, не вы? Вы, б…я, вы… Что дистанция? Что позиция? Да хохлы вчера, вчера, б…я, на этой позиции были. Мы ж за ночь сдвинули их. Они ж отошли в серую зону обратно. Теперь мы на этой позиции. Ночью, я тебе говорю. Не знал ты, сука, б…я! А кто знать должен? Куда, куда?! Да метров на двести дальше надо брать… Понятно, сука, тебе! Раньше понимать надо было…
Огонь скорректировали, потом ушли в атаку, а Бурелом все стоял на том же месте, держа в руках голову Макарона. Глухота понемногу начала проходить, но стали дергаться ноги. Он топтался, словно приплясывая, пока наконец к нему не подползли санитары. Они не смогли отобрать у него голову. Так, с головой в руках, его и привезли в санчасть. Накачали снотворным. Приснились профессор Доуэль и Св. Денис, кричащие друг на друга: «Куда, куда?! Да метров на двести дальше надо брать… Понятно, сука, тебе…» Пока спал, голову унесли и схоронили.
Лечение было долгим. Слух восстановился, хотя и не вполне. Он, например, совсем не слышал звуки «ш» и «о», а также не улавливал вообще ничего звучащего выше соль диез первой октавы. Но как-то приспособился и все понимал. А вот ноги так и не удалось унять, они постоянно дергались, и все стали за глаза, а часто и в глаза звать его Танцором, он обижался, не отзывался на это несерьезное слово, терпеливо поправляя обидчиков и повторяя: «Я Бурелом».
ЧМО
Комиссовать Танцора не решились. Было бы довольно позорно вернуть домой в таком жалком виде маститого пропагандиста войны. К строевой службе он был явно негоден. Выписавшись из санчасти, получил предписание: «немедленно явиться в расположение ЧМО для дальнейшего прохождения службы».
— Кто такой Чмо? — спросил он вестового.
— Чмо — это что, а не кто. В/Ч 11 112. Часть материального обеспечения. Если по-простому, прачечная. Еще пекарня у них там. Ну, в пекарню тебя не возьмут, в ней штаты укомплектованы полностью. А в прачечной прачек не хватает. Туда даже местные не идут. Только пленные. Там, кстати, Нада начинала. Должность, выходит, перспективная…
— Какая Нада?
— А… Забыл, что у тебя после контузии со слухом проблемы. Слухи, значит, до тебя не доходят, — закрыл тему вестовой.
Через месяц Фрезе пришла из центра нервическая шифрограмма с упреками и выговорами за неэффективное использование человеческих ресурсов. Он позвонил начальнику В/Ч 11 112:
— Слушай, тут центровые мне какую-то х…ню написали, что я какого-то великого деятеля культуры гною в прачечной вместо того, чтобы задействовать на идеологическом направлении. У тебя там что, правда писатели работают? У тебя там прачечная или министерство культуры, ё… твою мать?
— Первый раз слышу, товарищ командарм! Разрешите проверить и перезвонить?