Правда, я знаю, день или ночь. Так как ночами этот туман становится просто ужасен — непроглядный мрак — это мягко сказано. «Глаз коли» — иногда мне кажется, что эту поговорку придумал кто-то в таком же положении, озверев от безысходности и выколов себе глаза.
Беспокоят ли меня оборотни? Нет, не беспокоят, так как мы потеряли друг друга. Последний раз я видел их с обрыва в скалах, неподалеку от сгоревшего замка Вейа, где я крикнул в долину, увидев этих быстрых и неумолимых загонщиков — я был высоко над ними, и ненависть крикнула вместо меня: «Оставьте меня в покое и не преследуйте больше, а не то я возненавижу весь без исключения песий род!» Истовый, жаждущий лишь добраться до горла, родившего эти слова, вой раздался в ответ мне. После чего я стегнул коня и ускакал по тропинкам, ведущим со скал к Синелесью, и оторвался от них — конь герцога Вейа мог поспорить скоростью с любым заморским конем из жарких пустынь, а выносливость его делала ненужным езду о двуконь.
Где-то на подходах к Синелесью я был застигнут ночью, а проснувшись, нашел себя в вареве тумана. Сначала я ждал, что он пропадет, потом боялся, что он заглушит приближающуюся погоню — эта мысль заставила меня тронуть коня, а потом тревожился еще из-за того, что запросто могу ехать в обратном направлении — не к Синелесью, а прямо к своим преследователям, а то и к развалинам замка Вейа. Потом мне стало просто на все наплевать. Душа была… Душа была еще жива. О том же, что в ней происходило, лучше бы умолчать. Может, потом…
Туман. Озера, болота, ручьи и реки тумана. Родники, бьющие туманом. Море тумана. Океан. Небо тумана. Ему нет ни конца, ни края — как нет в нем ни отчаяния, ни надежды. Я еду к Синелесью, туман ли едет к Синелесью, пропало ли Синелесье в тумане, а я понемногу приближаюсь к Северным Топям — все может статься.
… Если это водит леший, или кто-то пустил мне вдогонку уводна, то одеждой мне меняться не с кем. Коню мои вещи будут не впору, а меланхолично рысящий по лесам голый мужик — взнузданный и при седле с чепраком на спине — может вызвать нездоровое внимание тех, кому он попадется.
Если это уводна, посланная кем-то, то кем-то неимоверно сильным. Я не помнил даже случая, чтобы ман играл с человеком сам несколько суток кряду. Меня явно куда-то гонят, в таком случае. Холодная игла воспоминания о том, кто служит Хелла Советующим, колет меня прямо под сердце. Чудовищная несправедливость — лишить меня дома смешивается с детской обидой на беззащитность свою в случае чар и издевок остервеневшего от насилия мана. Я жую кожаный ворот плаща, мокро скрипящего, чтобы мой вой не разносился по лесу. Я в лесу — вдруг понимаю я. Синелесье? Или все-таки?…
— Дорога-а-а-а!
Вот тебе и раз. Кто-то тоже заплутал, а теперь созывает остальных, найдя дорогу? Рука сама ложится на рукоять «Крыла Полуночи». Здесь нет надежды. Здесь нет веры в добро. Сгоревший замок Вейа вновь вернул к жизни лютую игру, из которой я уже было надеялся, что выскочил — «Дорога, ищущий дом». Смешная игра…
— Дорога-а-а-а-а! — низкий, хриплый, горловой голос. Женский.
Дорога?
— Герцог Дорога! — и полог тумана вдруг резко соскакивает с поднебесных колец, к которым он был, без сомнения, пристегнут все это время — так как неба я не видел эти дни тоже — прямо передо мной и падает к ногам коня мягкой, бесшумной грудой полотнища, а потом испуганно, со скоростью сдуваемого ураганом дыма, откатывается сразу во все стороны под лапы стоящих стеной темно-фиолетовых елей. Я на поляне. Большая, широкая, светлая закатным светом, поляна, могучие, невероятные ели вокруг — такие я видел лишь один раз в жизни — и тоже в Синелесье, когда только пришел в этот, лучший из миров. Ствол каждой ели потребовал бы усилий пяти-семи взрослых мужчин — если бы кто-то решился осчастливить ствол объятиями. Лапы елей — чудовищные, огромные лапы — почти лежат на земле. Тропинки между ними нет. Как я прошел меж них, не задевши ни иголочки — не знаю.
Частокол — высокая городьба, распахнутые ворота. Сделано добротно, жестко — навеки. На поколения. На рода. На городьбу пошли бревна толщиной в тело взрослого человека. На сруб (а за частоколом на земле, на четырех каменных конях-булыжниках под углами, стоит сруб с узким окном, глядящим на меня) тоже. Бревна его увязаны в лапу. Новгородская кривая надежная лапа. Сруб черен от прожитых лет, от прилипшей за тысячи ночей темноты, от дождей и снегов, ночевавших на его стенах и скатах крыши. Мох вольно растет по бревнам сруба, и непонятно, где им заткнуты щели в исполинских бревнах, а где он давно полноправный хозяин. Усадьба. Заимка. Печище малое. Ни медвежьего черепа на городьбе — для охального лешего, ни лошадиного — для утихомиривания домового, нет и в помине. Тут не боятся ни того, ни другого. Окно, о котором я упомянул, наводит на невеселые размышления — это не совсем окно, скорее, бойница. Но одна. Как ее ухитрились прорезать в этом бревне — не представляю. Изба топиться по-черному, трубы нет. Скаты крыши почти касаются кустов бузины, растущих возле стен избы. Во дворе — возле избы, тут нет крытого двора, хозяева не держат скотины — стоит колодец.
Лошадиного и медвежьего черепов нет. А вот человеческие — есть. Дюжина белых крепких с виду шаров приветили гостя улыбкой с высоты кольев тына.
А вот и та, чей голос легко прорезал туман, окликая меня — теперь в этом нет сомнения. Дороги тут нет. Тропы тоже. От ворот стеной стоит непримятая трава. Она звала меня. Это ее голос прорезал маету тумана и это ее голос заставил меня похолодеть и почему-то подумать, что так гортанно рычат, играют звериным горлом, только очень горячие бабы.
Она. Прямые, не подворачивающиеся даже на самых кончиках, волосы — густая, смоляная лава волос доходит до середины узких, но резко очерченных бедер. На ней легкой, но плотной ткани летник, обута она или нет я не вижу — трава мешает. Но зато летник ничуть не мешает разглядеть небольшую, но крепкую, остроносую даже сквозь мягкую темно-зеленую ткань, грудь, узкую талию и довольно полные, ощутимо сильные ноги. Она очень белокожа, почти молочно-бела, узколица, острые, высокие скулы, красные, как накусанные со зла, полные, твердого рисунка, губы, длинная, стройная, гибкая шея, на лбу поток волос сдерживает повязка, сплетенная из темно-зеленых кожаных ремешков, звериного изгиба брови — над переносицей сросшиеся, кажется, вот-вот сломаются скорбным домиком, а потом плавная дуга, и четко, черными, густыми стрелами, уходят к вискам. Тонкий прямой нос с удивительно хищно, по-птичьему, вырезанными ноздрями. Длинные, очень длинные ресницы. Синеватые тени притулились невидимо под глазами. И глаза. Четкий миндаль разреза, чуть вверх в уголках. Тьма, ночь и молоко белка. Зрачок утонул в радужке. Глаза убийцы, глянувшие на тебя из-под капюшона.
— Доброго дня, герцог, — голос не приветлив. Ровен. Хрипотца никуда не делась, так она говорит, а не сорвала горло, кричавши непутевого герцога Вейа.
— Доброго и тебе. Я вижу, что нет нужды тебе говорить, кто я. Тогда, должно быть, знаешь ты и то, что я мог стать опасным гостем, красавица. — я говорю ей красавица, потому, что так принято. А еще потому, что это правда. — За мной погоня. Оборотни Северных Топей — я потерял их в тумане, но думаю, они скоро меня найдут.
— Х-ха! — горловой, торжествующий смешок. — Я бы хотела видеть хоть человека, хоть оборотня, хоть любого другого нежитя, который найдет тебя здесь. А еще сильнее хотела бы видеть, как кто-то потревожит тебя здесь, даже если совладает с поиском, герцог Дорога. Сейчас — сейчас — я разрешаю тебе не верить мне и думать, что я сама — из их числа и просто заманивала тебя. Пусть пока ты будешь думать так. Раннее доверие способно убить все так же быстро, как и полное неверие.
Я молчу. Что можно сказать хозяйке такого дома? О хозяине речь не идет. Его просто нет. Хозяйка тут она. Я знаю.
— Сойди с коня, Дорога, — голос ее проходит словно сквозь тебя: кажется, слова те же самые, но они что-то задевают внутри, оседают, держат душу в напряжении. В ожидании? Да, это не боль, не страх, не ярость — три кита души человека, которые плавают ближе всего к поверхности и охотнее всего всплывают…
Тяжело спрыгиваю с коня. Беру за повод.
— Я отведу коня, Дорога, — низкий рокот ее голоса встряхивает, усыпляя. Врачуя? А там еще есть, что врачевать?
— Коня? Моего? Стоит ли? — говорю просто так. Потому, что мне, кажется, все-таки не хочется, чтобы у нее прибавилось забот.
Вид коня говорит, что не стоит дело того: боевой конь недоверчив к чужим, а сейчас он просто-таки ощутимо напрягся, пробегают волны мышц по его крутой шее, он присаживает на задние, губа вздернута — Бурун вполне способен повалить незнакомого человека на землю и растоптать, раздавить подкованными копытами, да и кусается он охотно.
Она просто и молча сильно, шлепком бьет коня по морде, еще раз и еще раз — прямо по губам. Бурун всхрапнул и стих — незнакомка взяла его повод и что-то словно приговорила коню на ухо — и как договор заключили! Конь ушел за нею безропотно, не оглядываясь, не фыркая, не боча голову, как он всегда делал, ведомый в знакомое стойло знакомым конюшим. Покорившись.
А я стою в воротах. Как раз — прямо под верхней балкой. Ни туда, ни сюда. Чего я жду? Что черноволосая, вернувшись, надает и мне по губам и отведет, под герцогскую цепь, куда ей надо? Что-то просто-таки скулит внутри: «Не входи!». Что-то скулит. Так скулят умирая. Осторожность, оставшаяся еще от того, покинутого мира. Я чую что-то неладное. Что-то неясное пока, но явное, но почти осязаемое… И дело тут не в черепах на тыну — вернее, не только в них.
Я могу уйти. У меня еще хватит сил перебороть усталость и идти все дальше и дальше. Тем более, что тумана больше нет. Он так и не совладал с собой и больше не поднялся из-под еловый лап.
Я могу свистнуть коня — он приучен к свисту хозяина, придет, только если не привязан. Что-то говорит мне, что непривязан. Но не придет — от такой, как хозяйка заимки, не уходят просто так. Коня уже увели. Меня еще нет. Сходить за Буруном, если надумаю уходить? Нет. Если я ступлю на землю за огорожей, пути назад уже не будет — или он будет не таким, каким я могу себе представить. Закрываю глаза. Коня жаль, но, коли по чести — не более жалко, чем себя. Просто шаг назад — и, отвернувшись, идти под лапы елей — не оборачиваясь.
Я уже чую, как напряжется все, как подведет внутри, когда я пойду к елям — в ожидании окрика хозяйки, ее гнева, ее обиды ли? Как буду спешить, вором, татем, уходящим с площади, где он только что облегчил чью-то мошну и отходит, не дожидаясь хозяйской благодарности. Опасливо. Втянув голову. Страшась, проще говоря. Смотрю в небо — обычные, самые обычные сумерки — смеркается. А не варишься в киселе тумана, чтоб ему… До ночи даже без коня я буду далеко от этой заимки. Чтобы не говорил мне рассудок — та, что прогнала туман, не повышая голоса, любую тропу, а уж тем более, бездорожье, выведет к своим воротам. Или туман упадет, как только я ступлю назад — из ворот? Или лешего тут не стараются напугать медвежьей головой, оттого, что он тут просто-напросто, свой, а?
Ни троп, ни тропинок, ни скота на дворе — ничего. Может, конечно, мне просто не видно, что там у черноволосой за домом…