Во многих отношениях блокадные записки Фрейденберг поражают проницательным аналитическим взглядом, свойственным ученому. Записки потрясают читателя и своей беспощадностью – к себе и другим. Так, Фрейденберг часто плохо говорит о родных, друзьях, соседях и коллегах, подвергая категорическому (и не обязательно справедливому) осуждению их поступки и побуждения[214].
Делая живую жизнь, исполненную страдания, объектом этнографического исследования, она не останавливается перед описанием отвратительного ни в сфере физиологии, ни в широкой области человеческого поведения в экстремальных условиях. Она преступает при этом не только общепринятые правила приличия и благопристойности, но, как можно предположить, и внутренние психологические преграды, которые останавливали других блокадников даже в радикальных дневниках от описания как экскрементов, так и амбивалентных чувств по отношению к ближнему, а это требует не только профессиональной квалификации, но и особого темперамента и большого мужества.
В этом отношении записки Фрейденберг предъявляют особые требования к читателю, которому предстоит трудная задача удержаться от того, чтобы проецировать ощущение отвратительного на личность самого автора. Большие требования предъявляют эти записки и к исследователю. Смею надеяться, что интерпретация блокадной хроники Фрейденберг как этнографического описания, которое я предлагаю в этой статье, поможет читателю – не снижая при этом человеческого пафоса этого документа.
Могут возникнуть возражения против такой интерпретации. Так, очевидно, что записки Фрейденберг пронизаны острыми эмоциями (отчаянием, гневом, ожесточением, обидой, любовью, жалостью, мучительной болью, раскаянием, загнанной вглубь надеждой) и что резкие оценочные суждения о себе и ближнем носят не только аналитический, но и личный характер, какого не ожидаешь в этнографическом описании.
Вспомним, однако, о Брониславе Малиновском – не о таких текстах, как «Первобытные верования и формы социального устройства» или «Преступления и обычаи в дикарском обществе», а о так называемом «Дневнике в строгом смысле слова» – личном дневнике, который он вел в поле, описывая и свои наблюдения над туземцами, и свои малопривлекательные психологические и телесные реакции на пребывание в их среде. Опубликованный в 1967 году (через много лет после его смерти), дневник Малиновского шокировал многих. Вот как описал реакцию читателей, скандализованных этим дневником, антрополог Клиффорд Гирц: «Большая часть пережитого потрясения была, кажется, вызвана простым открытием того обстоятельства, что Малиновский не был, мягко говоря, <…> хорошим парнем. Он хотел сказать гадости по поводу туземцев, среди которых жил, и нашел гадкие слова, чтобы все это выразить»[215].
В надежде, что и записки Фрейденберг в скором времени будут опубликованы и прочитаны во всем их объеме, во всей их силе и проницательности и во всей их неприглядности и беспощадности, я предлагаю читателю анализ избранных эпизодов из этой поразительной – во многом уникальной – блокадной хроники.
Приступая к описанию очередной поломки канализации, заливавшей квартиру человеческими отходами, Фрейденберг обнажает свои методы и приемы: как «древний человек», она символически осмысляет, или «метафоризирует», переживаемые несчастья, создавая на материале блокадного опыта новую метафору для советского быта: пролитая чаша экскрементов.
Метафорическое и, более того, мифологическое осмысление бедствия соседствует с этнографически точным описанием ситуации, с цифрами и хозяйственными терминами:
В этом поразительном описании этнографическая точность бытовой ситуации, вплоть до факта, что пробка ванной была закрыта, до сантехнического термина для пробки («чоп») и подсчета количества ведер отходов, сочетается с символическим осмыслением – в мифологических категориях.
Фрейденберг обращается здесь к образу из вавилонского эпоса «Энума элиш»; пучина Тиамат – это хтоническое существо, воплощающее стихию мирового хаоса[216]. Как древний человек, Фрейденберг видит обратный ход канализации как вторжение в ее дом первобытного хаоса, поднимающегося из преисподней. Она создает не только новую, советскую метафору беды, но и новый миф: советская Тиамат.
Фрейденберг описала это несчастье, которое случилась 15 февраля 1943 года, лишь весной, в апреле (в холодные зимние месяцы она почти ничего не писала). В своей записи она отмечает, что страшная масса экскрементов все еще наполняет ванну до краев. Переходя от мифологической перспективы к политической, она интерпретирует условия блокадной жизни – жизни города и человека – как созданные тираническим режимом и приравнивает блокадный быт к тюремному укладу. Рассматривая это событие ретроспективно, она анализирует изменения в своем теле и психике:
Фрейденберг отмечает, что больше не думает о мире в категориях причинности и не занимается практическим решением проблемы: с позиции «древнего человека» она видит положение в ванной комнате как вторжение сил хаоса из преисподней; с позиции антрополога она рассуждает о «семантике» и «символе».
Малиновский писал в своей книге «Миф в примитивной психологии»: «Миф в том виде, в каком он существует в общине дикарей, то есть в своей живой примитивной форме, является не просто пересказываемой историей, а переживаемой реальностью»[217]. Сходным образом понимает «первобытное мировоззрение» Фрейденберг в своей «Поэтике сюжета и жанра» (1936), когда она рассуждает о мифологической метафоризации жизненных процессов в образах еды или рождения и смерти, о персонификации сил природы в образах подземных и надземных богов. Она пишет о метафорической интерпретации действительности, о метафорах, укорененных в предметном, чувственном восприятии мира и в повседневном быте – в теле, в акте еды, в акте смерти, в биологических фактах; о метафорах как конкретных образах, соотнесенных с опытом, засвидетельствованным этнографией. Для Фрейденберг как ученого, исследователя мифа (как и для Малиновского – полевого этнографа примитивных сообществ) мифологические метафоры – это не тропы, подобные тем, которые встречаются в современных романах, – это форма реального человеческого опыта[218]. В записках о блокаде Фрейденберг не только исходит из такого понимания мифа в своем анализе блокадного общества, но и приписывает мифологическое мироощущение (без причин и следствий – только образами, в их чувственной конкретности) самой себе.
Позже в записках Фрейденберг описала себя как человека, который, «живя и страдая, научно работая над текстами и книгами», воспринимал и мир, и себя в терминах научных теорий, не отделяя одно от другого:
В соответствии с этим принципом ее блокадные записки – это свидетельство об опыте, написанное с двойственной позиции: непосредственного восприятия жизни и научного анализа.
Описывая положение семьи, Фрейденберг также действует и как участник событий, захваченный мучительными эмоциями, и как наблюдатель, занятый анализом: «Моя мысль постоянно работала над взаимоотношениями с матерью. Я думала об этом днем и ночью, на улице и в очередях, за всякой работой и роздыхом <…>» [XV: 118, 35]. Однако аналитическая позиция не облегчала ее эмоционального состояния: «Моя ожесточенность шла в прямой пропорции к анализу, который я день и ночь производила над матерью и нашими отношениями» [XIV: 80, 25]. Прибегает она и к средству, которое достойно не исследователя, производившего анализ, а «древнего человека» (но и это не помогало): «Я призывала бога терпенья. Но где он, как его имя? Такого бога не было» [XIII: 44, 38].
Сцены, ссоры, укоры, крики, попреки, обвинения и обиды занимают огромное место в записках: фиксируя их, Фрейденберг понимает и тривиальность каждого конкретного повода, и огромную значительность этих происшествий. Они спорили о трех картошках (поджарить их на остатках льняного масла, чтобы было второе, или положить в суп), о чае (дочь считала, что не надо столько пить), о преимуществах картошки и крупы перед хлебом («мама алкала хлеба» [XVIII: 152, 70]). Наступил момент – бытовая ссора в кухне, начавшаяся со спора о порции гороха, – когда Фрейденберг испытала «голый аффект», испугавший ее своей интенсивностью: «Мне казалось, добром этого не кончить: “Или я ее убью – или она меня”» [XIV: 93, 61]. Чтобы справиться со своим состоянием, она схватила листок бумаги и сделала запись «для этих записок» [XIV: 93, 61]. Фрейденберг имела основания беспокоиться. В записках она описала историю женщины (близкого друга семьи), которая «в припадке аффекта» привязала мать к стулу и подожгла квартиру; погибли обе [XIII: 39, 19; XIII: 58, 86–87]. Позже она вспоминала «эту потрясающую семейную драму», когда ее вновь настигали «больные мысли и чувства» о матери [XVI: 119, 8–9].
Записки фиксируют и моменты, когда дочь и мать осознают состояние себя и ближнего: «Но были и другие часы. Тогда мы открывали друг другу души, и одна находила одинаковые переживания в другой, и мы вместе ужасались и скорбели» [XIV: 80, 25].
Фиксируя внимание на парадоксальных аспектах ситуации, Фрейденберг осознает, что обвиняет мать в тех низких эмоциях, которые она сама ощущала по отношению к ней: «Я страдала от того, что в мою жизнь вошла эта низкая стихия аффекта и внесла безобразие и дисгармонию в мою чистую сферу; за это я сердилась на мать и была унижена ею» [XIV: 80, 25].
Размышляя об отношениях с матерью, Фрейденберг вновь и вновь анализирует динамику борьбы за власть в семье. Однажды она приходит к парадоксальному выводу, что именно благодаря своей слабости мать одержала победу над сильной дочерью: «…она была беспомощной, бестолковой, лишенной инициативы и смелости. Не командовать бы ей, а подчиняться и покорствовать; так нет, она сломила меня, была жесткой, строптивой и нечеловечески упрямой» [XIV: 80, 24–25].
Фрейденберг живет в сознании, что создавшаяся ситуация является для нее неприемлемой, и именно в этой связи она прибегает к метафоре, которая впоследствии сложилась в формулу, ставшую заглавием ее блокадных записок, «осада человека»:
Как и в другие моменты, Фрейденберг отождествляет здесь состояние города с состоянием семьи и человека.
Работая мыслью над взаимоотношениями с матерью, Фрейденберг неоднократно описывает свои эмоции и в психологических, и в политических терминах. Так, анализируя историю семьи, она постепенно приходит к мысли, что причины блокадного ожесточения лежат в прошлом и что в бессознательном («в глубине, неподсудной сознанию») она обвиняет мать в «тирании». (Вспомним, что Фрейденберг использовала то же слово, описывая роль тиранической власти в ситуации блокады: «Осадное положение, созданное тиранией».)
Вслед за этим от ретроспективного взгляда на жизнь Фрейденберг возвращается к нынешнему моменту. Ожесточение сменяется жалостью. Записки изображают состояние эмпатии: она начинает «покидать себя» и входить в положение матери – положение, определяемое административным термином «иждивенка»:
В поразительном пассаже «Я почувствовала себя…» местоимение «я» означает то «я» – дочь, то «я» – мать по отношению ко «мне» – дочери. От психологического анализа Фрейденберг возвращается к политическому – она указывает на созданные государственной тиранией обстоятельства, а именно положение взаимной материальной и моральной зависимости, созданное системой распределения продовольствия в осажденном городе.
За фразой «Получая продукты, я поровну делила между нами» стоит ситуация, в которую попали многие блокадные семьи. Старики-пенсионеры и дети, считавшиеся «иждивенцами», получали такой низкий паек, что для их выживания требовалась жертва со стороны работавших членов семьи, которая могла оказаться гибельной для обеих сторон.
Фрейденберг не раз описывает и саму социальную ситуацию, и ее сложные эмоциональные последствия:
Как предполагает здесь дочь, признание приносимой ею жертвы было психологически неприемлемо для матери: принимая еду, мать не позволяет дочери морального превосходства, утверждая при этом примат родительского влияния. Фрейденберг предлагает здесь анализ диалектики власти в семье.
Вскоре после того, как была сделана эта страшная запись, положение, в которое были поставлены мать и дочь, изменилось. Пришел день (дни смешивались в ее памяти, но эти дни, в конце августа 1942 года, запомнились), когда Фрейденберг сообщили, что она лишается привилегии «рабочей карточки» (так называемые «рабочие карточки», или карточки «первой категории», полагались не только рабочим, но и, среди прочих привилегированных, докторам наук или профессорам). Возникла реальная перспектива голодной смерти для обеих.
В записках Фрейденберг подробно описала свои усилия – шаг за шагом, в течение пяти дней – добиться документального подтверждения своего ранга и статуса и таким образом – «права на хлеб». С этой целью она посетила различных официальных лиц («советских чиновников» и «советских чиновниц») в университете, в Союзе высшей школы, в Доме ученых, в районном Совете депутатов трудящихся и в других городских организациях, вплоть до городского комитета партии в Смольном [XIV: 92, 53–59]. Впоследствии такие хлопоты повторятся еще не раз, и Фрейденберг приводит подробные описания хождения за справками и удостоверениями, подачи заявлений, ожидания приема, разговоров с ответственными лицами и их секретаршами и проч. При этом она пользуется и мифологическими категориями; так, она именует одно такое учреждение «преисподняя, называющаяся главным управлением по учету и выдаче прод. карточек» [XVIII: 136, 1].
[214] Заметим, что однажды она зафиксировала свое понимание того, насколько ложны как поношения, так и восхваления: «Характеристики человека, обычно, лживы. Только одно искусство может человека охарактеризовать. <…> Говорю ли я о маме, о Тамаре, о Раисе, о Лившиц – я везде вру, поношу или восхваляю» [XVI: 119, 8] (речь идет о членах семьи и друзьях дома). Здесь Фрейденберг ссылается на искусство как на единственно возможный способ суждения о человеке. Но Фрейденберг (в отличие от Лидии Гинзбург) работает не как художник, а как ученый. Художник сублимирует, ученый обнажает (эти обобщения мне помогла сформулировать Анна Муза).
[215] Geertz C. From the Native’s Point of View: On the Nature of Anthropological Understanding // Meaning in Anthropology / Ed. by K. H. Basso and H. A. Selby. Albuquerque: University of New Mexico Press, 1976. P. 222. Использован русский перевод И. Ф. Девятко (1996): http://ecsocman.hse.ru/data/658/676/1219/GEERTZ.pdf.
[216] Сюжет этого мифа использовала в качестве символа ужаса советской жизни и современница Фрейденберг – Анна Ахматова. В 1942 году, эвакуированная из блокадного Ленинграда в Ташкент, она начала работать над трагедией о войне и терроре под названием «Энума элиш». Муж Ахматовой, востоковед Владимир Казимирович Шилейко, перевел поэму на русский язык в 1919–1920 годах, во время другой страшной зимы в осажденном Петрограде, в ходе Гражданской войны.
[217] Malinowski B. Myth in Primitive Psychology. London: K. Paul, Trench, Trubner & Co., 1926. P. 21. Использован русский перевод А. П. Хомик (1997), версия в Сети: http://www.gumer.info/bogoslovBuks/Relig/malin/06.php. Заметим, что эта книга Малиновского фигурирует в библиографии «Поэтики сюжета и жанра» Фрейденберг (1936).
[218] О своем понимании мифологической метафоры Фрейденберг писала в книге «Поэтика сюжета и жанра» (Фрейденберг О. М. Поэтика сюжета и жанра / Подгот. текста и общ. ред. Н. В. Брагинской. М.: Лабиринт, 1997. С. 50–111), а также в лекциях «Введение в теорию античного фольклора», над которыми она продолжала работать во время блокады (они опубликованы в: Фрейденберг О. М. Миф и литература древности. 2-е изд. М.: Наука, 1998). О понимании мифологической метафоры в работах Фрейденберг неоднократно писали исследователи; см., например: Perlina N. Ol’ga Freidenberg on Myth, Folklore and Literature // Slavic Review. 1991. Vol. 50. № 2. P. 371–384; Eadem. Primeval and Modern Mythologies in the Life of Ol’ga Mikhailovna Freidenberg // The Russian Review. 1992. Vol. 51. P. 188–197; Eadem. Ol’ga Freidenberg’s Works and Days. Р. 178–180; Martin R. F. Against Ornament: O. M. Freidenberg’s Concept of Metaphor in Ancient and Modern Contexts // Persistent Forms: Explorations in Historical Poetics / Ed. by Ilya Kliger and Boris Maslov. New York: Fordham University Press, 2016. P. 274–313; см. также комментарии Н. В. Брагинской к «Мифу и литературе древности» (с. 693–694, 739–740, 755–756; на с. 755–756 Брагинская цитирует и мысли о метафоре из записок Фрейденберг). Среди предшественников такого понимания мифа и мифологических метафор, на которых ссылались и сама Фрейденберг и ее исследователи, – Люсьен Леви-Брюль, Герман Узенер, Эрнст Кассирер и ее современник, соратник и друг И. Г. Франк-Каменецкий.