— Молчать, дура! — гаркнул привычно Потёмкин. Пригладив такие же непослушные, как у сына, только седые волосы, оглядел стол и удовлетворённо провёл ладонью по усам — слава Богу, есть хлеб и есть к хлебу: посреди стола исходила паром большая миска с борщом, высилась горячая гора картошки, грудка солёных огурцов, из малой мисочки выглядывали слепые головы селёдки — еда, как и положено, постная. Вот уж наступит велик день... Впрочем, для хозяина сделано исключение: прямо перед ним громоздится на блюде добрый кус ветчины — грех не столь уж большой, авось до смерти отмолится.
Домочадцы сидели молча, ожидая разрешения к началу трапезы. Александр Васильевич неспешно взялся за нож, потянул к себе круглую буханку хлеба с блестящей коркой и вдруг замер. Недобро блеснув глазами, отложил нож в сторону, поднялся.
— Арапник!
Дарья Васильевна взметнулась над лавкой, торопливо пробежала глазами по столу: в чём недогляд?
— Ар-рапник!!! — уже не своим голосом взревел Потёмкин.
Жена тоненько завыла и пошла к двери за ремённой плетью, тугое плетёное тело которой змеилось вдоль наличника. Взяв орудие пытки, женщина вернулась к столу, продолжая еле слышно голосить. Спросила жалобно и тихо:
— За что, сударь мой?..
Он, ни слова не говоря, вытянул жену плёткой вдоль спины. Она смолчала: ещё удар — заголосили девчонки. Третий удар был хлёстким, с подтягом. Она вскрикнула и, прервав плач, повторила:
— За что, сударь, за что?
Дочери ревели вовсю. Отсчитав пять ударов, Потёмкин протянул плётку жене:
— Целуй. В другой раз десять влеплю, да погорячей.
— За что, Александр Васильевич?
— Графинчик где и... салфет? Я что, не хозяин в доме?!
— Так ведь пост великий, сударь мой.
— Кому Великий пост, а кому и Масленица... Подать сейчас же! А без салфета я что, по-твоему, как мужик, буду горстью утираться?!
Жена метнулась к буфету. Садясь, Потёмкин машинально глянул перед собой и зашёлся в ярости — куска ветчины, который так аппетитно выглядел, на столе не было. Не было на месте и сына, а край буханки — будто истерзан.
— Гринька!!! — крик заставил домашних зажмуриться от ужаса. — Гриц!! Немтырь чёртов, утроба ненаедная!
Громко стукнула дверь в сенях, под окном прошелестели торопливые шаги. Майор, путаясь в ногах от бессильной злости, бросился к двери, сорвал плётку и как был, в мундире, без шапки, метнулся во двор. Там быстро и ловко, будто обезьяна, взбирался на дуб Гришка.
— А ну слазь, немтура проклятая, выблядок! — заметался под могучим деревом Потёмкин-старший. — Слазь, кому говорю!
Гришка, не обращая на отца никакого внимания, устроился поудобнее на широкой ветке и, вытащив из-за пазухи ветчину и кусок хлеба, начал быстро и сосредоточенно жевать.
— Запорю стервеца... — доносилось снизу, — шкуру спущу... Вот сейчас дробины принесу и достану тебя, сучонка...
Гришка опасливо посмотрел вниз и полез выше, голые ноги его краснели, как лапы у аиста.
— Думаешь, не достану? — надрывался отец, потом вдруг сменил тон: — Слазь, ну, слазь, Гришенька, околеешь на ветру... Ишь, стервец, слышит всё, понимает, только, вишь, разговаривать не желает... — Снова свирепея, гаркнул: — Слазь, стервец, кому сказано!
И вдруг сверху донёсся отчётливо и внятно мальчишеский басок:
— И когда ты уймёшься, кобелина сивый? Совсем извёл ревностью жёнку, неча было молодую брать...
Изумлённый Потёмкин, будто боясь спугнуть наитие, зашептал:
— Слышь, мать, слышь? А, подлец этакий, а я-то думал, уродина какая, уже за доктором собрался, а он, вишь, всё знает, всё болтает.
— Шпыняет её, шпыняет, — ворчат Гришка, сидя на ветке, — а сам половину девок на деревне обрюхатил.
— Дарья, слышишь?
— Да уж слышу, слышу, лучше бы мне уши позакладывало... Такой позор от дитяти...