Эта «славная» борьба измотала мои нервы, и я не стал держать государственного экзамена, хотя уже имел на это право. Я кончил годом позже, а так как у меня проявилась тяга к технике, я после университета сразу же поступил в киевский Политехникум на самый трудный механический факультет. Но на следующий год оставил и его опять же из-за студенческих волнений, к тому же пришел срок отбывать воинскую повинность.
В 1901 году я поступил на один год вольноопределяющимся в 5-й саперный батальон6. Как говорил фельдфебель Малашонок, обращаясь ко мне, «вольно-определяющий Шульгин».
пелось в марше батальона, но следующую строчку я забыл. Потом:
Помню еще две строчки:
Малашонок часто также говорил, что у него «в голове что-то не того, а в грудях мигрень» и просил у меня направление к врачу, что я и делал, покупая билетики к врачу за три рубля. Был он уже старик, участвовал еще в русско-турецкой войне 1877–78 годов, и практически никакими делами не занимался, был просто живой реликвией в батальоне.
Командиром роты у меня был капитан Александр Николаевич Орешкевич, офицер очень строгий, солдаты его боялись и за глаза называли «батькой». Был он сравнительно молодой, всегда пахло от него духами — ухаживал за какой-то дамой. В нем было этакое врожденное благородство. При моем представлении ему он, смотря прямо мне в глаза, сказал: «Так как в уставе не сказано, что я должен обращаться к вольноопределяющемуся на “вы”, а устав я должен выполнять, то я буду обращаться к вольноопределяющемуся на “ты”». Во время войны он уцелел, командовал батальоном, который получил серебряные трубы, и обратился ко мне с просьбой достать для батальона эти трубы, а не дожидаться окончания войны…
В 1902 году я был произведен в прапорщики полевых саперных войск и уволен из армии в запас с этим званием, при этом должен был ежегодно проходить кратковременные военные сборы.
Катя, разумеется, остро переживала все эти события. Мы были с нею совершенно единодушны в их оценке. Она как дочь своего отца, либерального журналиста, конечно же, в это время разошлась с ним во взглядах. Но Григорий Константинович в это время уже отошел от общественной деятельности, так как психически заболел и современными политическими событиями не мог интересоваться.
Двадцатого июня старого стиля 1899 года родился у нас первенец, названный Василидом. Это было желание Кати. Она хотела, чтобы имя было похоже на Василия, но не Василий. Такое редкое имя и нашлось. Оно значит «Сын Царя», или, по-другому толкованию, «Царственный». Родившийся мальчик до смешного был похож на меня. Позже это сходство утратилось, а царственных качеств в нем никогда не было. Он был задумчив и самоотвержен. Вступил в жизненную борьбу рано, защищал не университетскую науку, а «матерь городов русских» и был убит первого декабря старого стиля 1918 года.
Тридцать первого марта старого стиля 1901 года родился второй сын, красное яичко, потому что он родился в страстную субботу, а вместе с тем и на Вениамина, каким именем и был назван. Однако всю жизнь его называли Лялей. И не без основания. Когда двухлетний Василид увидел его только что родившегося, он, показав ручкой на колыбель, сказал отчетливо: «Ляля», что значит кукла. Эта кукла тоже жила недолго. Он умер приблизительно в конце 1925 года.
А третий сын родился десятого мая старого стиля 1905 года. Он получил имя Дмитрий. За некоторое время до его рождения Ляля, которому было четыре года, начал говорить: «А скоро прилетит пичушник».
Потом он стал определять точнее: «Пичушник прилетит в четверг». И когда его спрашивали, кто же такой пичушник, он делал хитрое лицо и отвечал: «Пичушник? Это пичушник».
Все очень потешались, но когда будущий Дмитрий Васильевич родился, то Ляля объявил во всеуслышание: «Это и есть пичушник». А когда взглянули на календарь, то увидели, что «пичушник прилетел» в четверг.
«Пичушник» прожил дольше. Ему сейчас должно быть 65 лет. У него есть сын, мой внук, Василий Дмитриевич.
Итак, супружеская жизнь наша с Екатериной Григорьевной текла в полном согласии, дружбе и любви по 1905 год. В этом роковом году произошли некоторые осложнения. Не входя в подробности, можно сказать, что шероховатости и даже драмы продолжались до Первой мировой войны. В четырнадцатом году мы опять были в полной дружбе и согласии.
Во время войны мы несколько разошлись в том смысле, что я возился на фронте, а Екатерина Григорьевна оставалась в Киеве. Затем я подолгу жил в Петербурге. Однако основа нашей близости — патриотизм, которому мы оба были подвержены — продолжал жить в нашей психике. В самое тяжелое время для «Киевлянина» после Февральской революции и до моего приезда в Киев его вели моя сестра Лина Витальевна и Екатерина Григорьевна. В общем, можно сказать, что, несмотря на все осложнения моей жизни, несмотря на Дарью Васильевну, которую Катя преодолела, несмотря на все это, что могло бы разорвать любое другое супружество, несмотря на Марию Дмитриевну и несмотря на развод, все же Катя для меня оставалась любимой и любящей меня сестрой, каковой она и была в действительности. Развод был оформлен примерно в 1924 году.
Беда подкралась с другой стороны. Истоки ее восходят ко временам Фиц-Джеймсов7, очень старинной английской аристократической фамилии. Градовские по женской линии вели себя от них. В туманном Альбионе с его английским сплином, быть может, надо искать истоки многих психических заболеваний. Достоверно известно, что мать Григория Константиновича Градовского, урожденная Ангелова, скончалась в психиатрической больнице8.
Григорий Константинович Градовский, небезызвестный журналист, писавший под псевдонимом «Гамма» в петербургских газетах, заболел в 1897 году. Он отличался сангвиническим темпераментом и был, что называется, львом салонов. Он, между прочим, написал пьесу «Три года», в которой изображалась драма супругов. В то время моряки уходили в плавание на три года. Естественно, что такой продолжительный срок оказывал разрушительное влияние на супружество моряков. Пьеса имела успех. И этот успех оказался ближайшей причиной заболевания автора. Он был радостно возбужден, и до крайности. И вдруг — как утверждают врата, бывает, — это радостное возбуждение перешло в черную меланхолию, меланхолию патологическую. Когда это выяснилось, поклонницы блестящего льва салонов вспомнили, что у него где-то там, в Киеве, есть брошенная и забытая жена. И ей написали.
И вот, тетя Женя упросила Катю и меня поехать в Петербург и привезти к ней заболевшего мужа. Это мы выполнили.
Мы везли его в сопровождении врача — у нас было два купе первого класса. Купе, в котором ехал заболевший, бывало раскрыто, и тогда я мог его наблюдать. Здоровым я видел его только на портретах и карикатуру на него в журнале «Будильник», где он был изображен в виде боевого петуха. Голова была во всю страницу. Это был очень красивый мужчина средних лет с гордым взглядом. Сейчас в этом купе я увидел старика с белой бородой, темными глазами, подведенными глубокой синевой. И я понял, что такое черная меланхолия. Такого мрачного взгляда, неподвижно устремленного куда-то в пространство, я еще никогда не видел. Но я увидел этот взгляд еще раз много лет спустя. Это был взгляд Кати за несколько дней до самоубийства. Она шла к моей сестре по улице, но меня не заметила.
Половину двадцатого года мы бедовали с Катей вместе в Одессе. Затем вместе с моими двумя сыновьями Лялей и Димой, Вовкой и Ириной я бежал на шлюпке из Одессы в Крым. А Екатерина Григорьевна осталась в Одессе. Тогда она жила в семье Седельниковых с сестрами Марии Дмитриевны. Их, то есть Люлю и Таталию, арестовали, и Екатерину Григорьевну тоже. Но ее не узнали. А может быть, представились, что не узнали. Ведь и меня тогда чья-то невидимая рука щадила. А девушек Седельниковых расстреляли. Катя сидела вместе с ними в заключении. Люля встретила смертный приговор спокойно. Бедная Таталия не хотела умирать. Обе, утешаясь своею горькой долею, все время напевали известную песенку:
Очевидно, Люля любила королеву.
Катю выпустили. Впоследствии, не скоро, преданный Вовка вывез из ее из Одессы и доставил на Волынь, перейдя советско-польскую границу там, где мое имение Курганы. И Катя еще раз могла увидеть наш дом.
Она приехала вместе с Вовкой в Прагу. Тогдашнее чешское правительство помогало русским эмигрантам, в том числе русским писателям, журналистам, студентам. Кате и Вовке дали пенсию и пособие.
Мы встретились с нею в Чехии. Она познакомилась с Марией Дмитриевной и они, можно сказать, подружились. Она рассказала Марии Дмитриевне о последних днях нежно любимых сестер. Затем Катя и Вовка остались в Праге, а мы с Марией Дмитриевной, прожив некоторое время под Прагой, перебрались в Германию, потом во Францию и, наконец, в Югославию. Из Югославии я в 1925 году отправился в тайное путешествие в Советскую Россию, чтобы отыскать своего сына Лялю. Когда я вернулся в Югославию, туда же после Праги и Парижа прибыла к моей сестре Лине Витальевне, жившей в Белграде, и Екатерина Григорьевна. В это время я часто виделся с Катей и даже она жила у нас с Марией Дмитриевной некоторое время в городке Земуне. И плавала с нами на байдарке.
Потом мы вернулись во Францию и в 1930 году переехали окончательно в Югославию.
Внешне в это время она как будто бы была оживлена и иногда даже весела. Но сестра моя Лина Витальевна говорила мне: «Она очень бодрится, когда ты приходишь. В особенности, когда ты водишь ее в кинематограф. Но это проходит, и тогда видно, что в ней глубокая грусть».
Однажды получаю телеграмму: «Катя куда-то исчезла, оставив письмо. Приезжай. Лина».
Я прочел письмо. Оно было адресовано нашему сыну Диме. Она писала примерно так: «Прости меня, что я причиняю тебе такое горе, но это необходимо. Пришло время. В течение всей моей жизни Ормузд и Ариман боролись за мою душу…». Ормузд и Ариман взяты были Катей из персидской мифологии. Первый — бог добра, второй — бог зла. Она мне об этом неоднократно говорила, причем поясняла: «Ариман вошел в меня от моего отца, а Ормузд — от матери. Я, быть может, когда-нибудь сойду с ума. Так я тебя прошу: не отдавай меня в сумасшедший дом». Это было исполнено, в сумасшедший дом бедная Катя не попала, но, может быть, в противном случае она бы не покончила с собою? Так что неизвестно, что лучше.
Далее она писала: «Дорогой мой Дима, в молодости Ормузд был в моей душе и я любила всех, весь мир. Но затем Ариман, пользуясь всеми несчастиями, какие произошли со всеми людьми, стал завладевать моею душою, и круг любимых мною людей стал суживаться. Я возненавидела сначала японцев, потом немцев, потом русских. Но все же оставались люди, мне близкие, и я их любила. Но он, Ариман, постепенно отнял у меня всех, и остался только ты один. Но он замыслил отнять у меня и тебя. И этого я ему не позволю. Я умру, не разлюбив тебя…».