— Что же ты — чародей или волшебник? Как может быть это?
Сын его, Илья, начал ходить по комнате, с видом фата заложив руки в карманы и так посматривая на отца, точно давая ему возможность насладиться его видом. Потом он остановился и сказал:
— Вот что, папенька: Глафира, дочь вашего патрона, в меня влюблена, и потому, чтобы открыть клад, мне надо только уметь играть на струнах ее сердца.
— Сыночек, миленький, — воскликнул старик с просиявшим радостью лицом, — сумей только овладеть сердцем
Глафирочки и из него посыпется золотой дождь.
Он снова обвил его шею рукой и склонился к его уху.
— Ведь двенадцать братцев-близнецов у него, двенадцать миллиончиков. Как может быть, чтобы я не помог тебе добраться до такого клада? Непременно буду попугивать старика, чтобы он поослаб и, не упираясь, отдал за тебя дочь. Не нарадуюсь на тебя, сыночек мой.
Он отступил от сына, расставил в обе стороны руки и тихо и таинственно проговорил:
— Двенадцать братцев-близнецов, двенадцать миллиончиков. Ха-ха-ха!
Маленькая дверь, находящаяся посреди длинной стены, скрипнула и раскрылась, и в комнату вошла пожилая дама в черном платье, с бледным, испещренным множеством мелких морщинок лицом. Сделавши несколько шагов, она вдруг остановилась, голубые глаза ее расширились в выражении испуга и изумления и, обводя ими комнату, она вдруг воскликнула:
— Да это просто какой-то катафалк!
— Совершенный, — подтвердил молодой человек и, подойдя к даме, продолжал: — Ваш сын возвратился из Парижа настоящим магом — таинственным и мрачным.
Он наклонился, желая поцеловать ее руку, но она отдернула ее и воскликнула:
— В грехах она, моя рука… не надо целовать.
И, подняв глава, она снова начала озирать ими комнату.
— Что с вами, Анна Богдановна? — изумленно глядя на нее, спросил Илья Петрович.
С поднятыми кверху глазами, с высоко вздымающейся грудью, она густым волнующимся голосом проговорила:
— Мрачно и торжественно здесь, как в церкви во время панихиды. Сын мой носит в душе святыню какую-то и в ней как бы приютился задумчивый опечаленный ангел, а в моей душе… в ней всегда выли бесы. Ах, эта комната… здесь еще и до сих пор эта решетка, и билась она, пленница… а там я в залах носилась в вальсе… И сколько лжи, сколько соблазна внесла я в семью. Вы, Петр Артамонович, так долго живя у нас, все знаете. Молчите. Мой сын, мой удивительный Леонид один только Бога носит в себе, а другие дети все по моим следам идут. Да, я много грешила, но, клянусь вам, меня оскорбляло это… оргии среди девиц, и я мстила. Вы все знаете — молчите. Пусть прошлое будет могилой и в ней будут зарыты вся ложь и преступления — молчите!
Она повернулась и, глядя вниз задумчивыми, грустными глазами, медленно направилась к двери.
Отец и сын, глядя друг на друга, многозначительно улыбнулись.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Весеннее утреннее солнце ярко светило на голубом небе, когда Леонид, выйдя из своей комнаты, пошел по саду. Пройдя некоторое расстояние, он направился по главной аллее, по сторонам которой подымались столетние высокие липы со своими дуплистыми стволами, которые чем выше, тем более разбивались на множество ветвей, бросающих по земле дрожащие тени. Вправо от главной аллеи, в просвете деревьев, виднелся красный трехэтажный дом фабриканта с террасой, выходящей в сад, по углам которой были расставлены вазы с цветами. В противоположной стороне, в нескольких стах шагах от сада, возвышалось другое здание — громадное и мрачное, с почернелыми стенами, маленькими окнами и высокой, сделанной из кирпича трубой, из которой с равными промежутками, с тяжелым пыхтением, <…> вырывались столбы черного зловонного дыма. Подымаясь кверху и заражая воздух, они расстилались в голубом просторе сизой пеленой.
«Проклятое здание! — думал Леонид, грустными глазами посматривая на фабрику и на группы рабочих, которые один за другим скрывались в дверях. — Небо и земля, солнце, вода и растения — все величественно, чудесно, божественно, но жалкий человек не понимает, ни где он, ни кто и, суеверно преклоняясь перед модным воззрением, что он порождение бессознательных сил природы, в ожесточении мчится за удовольствиями и наслаждениями; но счастье убегает от него тем быстрее, чем бешенее он за ним мчится. Ни горы золота, ни все миллиарды богачей мира, ни сокровища, скрытые на дне океана и в недрах гор, не могут ни насытить человека, ни дать несчастной душе его мир, радость и счастье.
Все эти мысли проносились в уме сына фабриканта в то время, как он быстро шел вдоль аллеи <…> Дойдя до ограды, он вышел через железные ворота в открытое поле. С одной стороны зеленелась зубчатая стена елового леса, в просвете деревьев которого, под мрачно свешенными ветвями, виднелся темный коридор бесконечной дороги, с другой стороны, среди ровного поля, чернелись маленькие, покрытые соломой домики. Далее, за деревней, тянулись зеленые поля, среди которых кое-где были видны лошади и крестьяне. И те, и другие одинаково скучные. Откуда-то доносился свист иволги.
Леонид быстро шагал между лесом и деревней по направлению к высокому холму. Скоро он вошел на холм, на котором было расположено кладбище <…> Усевшись на камень, он начал озираться.
В отдалении едва виднелись золотящиеся в лучах солнца кресты и купола огромного города. Там расстилалась Москва. Бесконечные хвойные леса шли от нее в разных направлениях подобно зеленым кружевам, окаймляющим гигантское зеленое блюдо. Жаворонки вились в воздухе с ликующей трелью, точно в избытке счастья изливая восхваления из глубины своего маленького сердца.
И Леонид, глядя на все окружающее, с умилением уносясь мыслями к небу и понимая язык жаворонка и доносящийся из лесу свист иволги, с недоумением и мрачно стал смотреть на владения своего отца.
Он сидел неподвижно, с глазами, устремленными на фабрику и на дом, где он родился и где прошло его детство и юность. В воображении его из дали прошлого явился образ молодой женщины с прекрасным, но страдальческим, очень бледным лицом и большими голубыми глазами, из глубины которых смотрела грусть. На бледных губах ее как бы замерла скорбная, укоризненная улыбка, показывающая, что на все зло мира она отвечала грустью и кротким укором. С дали прошлого на него пахнули теплые волны тихой любви и в тоже время его кольнуло чем-то страдальческим, каким-то мучительным презрением к людям. И вспомнил он, что со времени детства его любовь всегда рисовалась ему со страдальческим лицом и укоризненно глядящими на мир голубыми глазами из-за железных решеток.
Самые сильные, никогда не изглаживающиеся чувства были брошены в его душу из уст пленницы, сестры его отца. Он возрастал и из ребенка превращался в отрока, впивая в себя великое сострадание к людям вообще, к гонимым и несчастным в особенности, презрительное сожаление к сильным и тиранам и привыкая думать, что мучения на земле — видимые бичи, порождаемые незримыми преступлениями. Чувствительность его развивалась до высшей степени, а мысли, порождаемые рассказами и жалобами пленницы, как бы образовали в его голове целые толпы летающих ангелов — больных и жалобно смотрящих на землю. Часто он задавал себе вопрос: какие тайные причины заставляют его отца держать его сестру в плену — в комнате с железными решетками — и, не будучи в силах разрешить этот вопрос, приходил к выводу, что те миллионы, которые кует его отец, требуют крови и преступлений, страдальческого существования сотен других людей, и что только на их костях и можно возводить такие роскошные дома, как у его отца.
С годами его мрачные воззрения и чувствительность все более усиливались, в то время как молодая женщина, благодаря вечной грусти, гнездившейся в ее душе, все более таяла. Скоро она слегла в постель и не подымалась больше. «Когда она лежала в гробу, — проносилось в уме Леонида, — я смотрел на нее, очарованный ее лицом: оно было неизъяснимо светлым, выражающим радостное удивление, и улыбка на ее лице говорила: теперь я все поняла и в восторге уношусь от этого мира зла и загадок. Никакой ученый не мог бы убедить меня тогда, что, вместе с ее смертью, ее душа перестала существовать: отражение светлой радости на лице ясно говорило, что, вырываясь из временного жилища — тела, ее душа, объятая изумлением, уносилась в иной мир в восторге неизъяснимом. Я испытывал тогда ощущение ее близости с такой силой и ясностью, что почти перестал огорчаться видом ее мертвого тела. Однако же, вера в наше бессмертие во мне скоро прошла, — вот в этом городе».