Спорить было бесполезно, засмеют: это я понимал. И, проглотив слюни, я вылез из-за стола.
Наука пошла мне на пользу. Уже на следующий день за завтраком я держал миску с едой обеими руками и отнять ее у меня можно было только силой.
Долго ли придется пробыть на Фонтанке? Увижусь ли с братом? Эти мысли мучили, и я в тоскливом безделье слонялся по длинным коридорам здания.
Ко мне подошли трое ребят. Старший, красивый блондин в кепке козырьком назад, затянувшись папироской, протянул ее своему толстогубому товарищу с болячками на подбородке и спросил меня:
— Новичок?
Я кивнул и хотел уйти. Блондин в кепке положил мне руку на плечо.
— По чем бегаешь?[1]
Я молчал.
— Отвечай, гнида, когда спрашивают.
— По земле, — пробормотал я.
Все трое расхохотались. Толстогубый с болячками на подбородке, жадно затянувшись два раза обслюнявленным окурком, передал его третьему товарищу и ловко надвинул мне шапку на самый нос.
— Да он, братва, совсем зеленый!
— Фраер!
— Мамина детка!
Меня со смехом стали толкать, стукнули по затылку. Я упал. Когда поднялся, блондин в кепке козырьком назад приказал пареньку с болячками:
— Поручаю его тебе, Чесоточный. Сделай из него человека. Понял? Своего.
После этого он ушел, а Чесоточный тут же с важностью принялся за мое воспитание. Он ловко сплюнул на пол и строго спросил:
— Чего ты знаешь? Умеешь петь?
Я молчал, боясь опять ответить невпопад.
— Язык проглотил? — повысил голос Чесоточный. — Отвечай, а то рожу растворожу, зубы на зубы помножу. Ну?
Видя, что у меня дрожит нижняя губа, а глаза повлажнели, Чесоточный смилостивился.
— Ладно, сявка подзаборная. Сейчас я спою тебе красивую песню, а ты запоминай. Чтоб завтра мне ее всю… как поп на клиросе. Ясно?
И он затянул хрипловатым голосом:
Мимо прошел воспитатель, искоса глянул на моего наставника, но прервать его «урок» не решился.
Допев, Чесоточный еще раз надвинул мне шапку на нос и, весело ухмыляясь, ушел.
Опять я остался один. Вот теперь-то я, кажется, начинал понимать, что такое знаменитая «дефективная Фонтанка» и чем она отличается от детского дома на улице Чехова.
С утра до глубокой ночи здесь стоял неумолчный рев и гам, надрывались сотни мальчишеских глоток. В спальнях хлестко шлепали картами, расплачивались деньгами; курили открыто, щеголяли финскими ножами. Воспитатели, опасаясь великовозрастных детдомовцев, по коридорам и спальням ходили по двое. На улицу нас не выпускали, играть можно было только во дворе, обнесенном каменной стеной. На воротах висел огромный замок. Ночью, спустившись по водосточным трубам, десятки ребят уходили в город «на промысел» и таким же образом возвращались с наворованным.
Из нас, конечно, пытались сделать людей. Днем всех, кого могли, заставляли идти в классы, на занятия. Но учителей на уроках отчаянная братва терпела лишь постольку, поскольку они не мешали резаться в очко или вести разговоры о своих похождениях. И учителя, откровенно побаиваясь своих необузданных питомцев, скороговоркой, словно в пустоту, рассказывали что-то неслышное в неумолкаемом гуле.
Старшие ребята ревниво следили за тем, чтобы и младшие не усердствовали в учебе. Те, кто пытался делать домашние задания, немедленно получали увесистые затрещины — расправа за отступления от местного «кодекса чести» была решительной и скорой. Избави бог пожаловаться — изуродуют.
Возможно, пробудь я в этом детдоме подольше — акклиматизировался бы, привык, притерся. Да и перемен к лучшему, наверное, дождался бы.
[1] На жаргоне означает: каким видом воровства занимаешься?