— Значит, по службе неприятности, — заключила Мария Ивановна и велела мыть руки. — За ужином отцу расскажешь. Кстати, как твое здоровье? Мне показалось, ты простужен.
— Был, — кратко ответил Николай Павлович и прошёл в столовую.
Павел Николаевич, собиравшийся уехать на лечение в Висбаден, выслушал сына и недовольный резкостью, допущенной им при разговоре с Горчаковым, велел нижайше просить у того прощения.
— Я ничего такого, — начал было оправдываться Игнатьев, но встретив строгий взгляд отца, повинно склонил голову. — Я понимаю.
После ужина они уединились в кабинете.
— Это всё она, гордыня, — сокрушённо произнес Павел Николаевич, набивая трубку табаком, — наше самолюбие. Князь опасается твоей ретивости, усматривает в твоих действиях угрозу для себя.
— Да я ничуть не интригую, — совершенно искренне сказал Игнатьев и торопливо добавил: — Я всего лишь говорю о том, что время, историческое время, как-то странно ускорило бег, и надо это чувствовать, не отставать, идти быстрее, по возможности опережать события, а не плестись в хвосте, и это, по всей видимости, обижает «старика».
Отец понимающе кивнул и в его назидательно-суровом тоне появились нотки теплоты.
— Я думаю, есть смысл тебе отправиться куда-нибудь послом, побыть в тени, дождаться, когда хмурое твоё начальство сменит гнев на милость, а? Ведь ты же сам сейчас сказал, что надобно уметь опережать события.
— Об этом я и думаю теперь.
Попрощавшись с родителями, Игнатьев приехал домой, переоделся и, отказавшись от ужина, заглянул в детскую. Павлушка уже спал, крепко прижав к себе «итю», плюшевого медвежонка с пуговично-круглыми глазами.
— Ждал тебя, ждал и сомлел, — с лёгким укором в тоне сообщила жена и, когда они вошли в гостиную, поинтересовалась, «что нового в Европах»?
— Я думаю, что в скором времени ты это будешь знать лучше меня, — усаживая её рядом с собой на диване, грустно вздохнул Николай Павлович и вкратце рассказал о стычке с Горчаковым. — Мы разошлись с ним во взглядах.
Я настаиваю на самостоятельной внешней политике России, а наш светлейший лебезит перед Европой, соглашается на роль несчастной жёлтой обезьяны.
— Обезьяны? — В глазах Екатерины Леонидовны читалось явное недоумение.
— Представь себе.
— Я что-то не улавливаю смысл. Вернее, мне понятно, что Европе хочется, чтоб мы копировали её действия, мартышничали, так сказать, но почему ты говоришь о «жёлтой» обезьяне? Тем более, «несчастной».
— Сейчас объясню, — пообещал Игнатьев. — В глубокой древности самым изысканным лакомством у китайских обжор был мозг жёлтой обезьяны.
— Фу! — брезгливо сморщилась Екатерина Леонидовна и даже выставила вперёд руки, будто её пытались угостить мерзейшей гадостью. — Как это можно есть?
— Не знаю, Катенька, не представляю, — ответил ей Николай Павлович. — Вся штука в том, что мозг вычерпывали чайной ложечкой у верещавшей живой обезьяны, спилив ей купол черепа.
— Жив-о-ой?!
Екатерина Леонидовна икнула и зажала рот руками.
В глазах читался ужас.
Игнатьев ласково привлёк её к себе.
— Забудь, забудь. Всё это, видимо, легенды и не больше. Мифы Поднебесной.
Жена легонько помотала головой, как отгоняют морок сновидения, и вскоре они вновь заговорили о программе Горчакова и о том, что волновало Николая Павловича как христианина.
— Славяне должны чувствовать плечо России.
— Ты у меня идеалист, Коленька.
— Что делать, такой уродился. Но, если трусоватость Горчакова мне во многом понятна, хотя и возмущает, то такие люди, как его приспешник барон Жомини и мой сослуживец Стремоухов, распускающие сплетни о моих мнимых интригах, направленных против светлейшего, постыдно бесят!
— Смирись, смирись и попроси прощения. Ведь ты же должен понимать, что в любом деле, в любом обществе, человек чести непременно сталкивается с людьми подлыми, завистливыми, алчными, и надо ли столь бурно рефлектировать? Наши намерения всегда расходятся с действительностью.