Если бы знать, куда идти, я бы сразу ушла. Сергей стоял рядом, Стефан сполз с его спины и прижался ко мне, уткнулся мне в бок и натянул себе на лицо мой передник. Они бы тоже ушли вместе со мной. Но мы в городе совсем ничего не знали. И тут я услышала свое имя: панова Мандельштам отвела свою мать в сторонку и что-то ей нашептывала обо мне, обо всех нас, а та слушала, тревожилась и все поглядывала на нас. Я гадала, о чем же они говорят и что ее так встревожило. Вдруг бабушка Мирьем сейчас скажет, чтобы мы убирались и духу нашего чтобы не было в ее доме? И даже переночевать не пустит. Она нас и знать не знает — а тут с нами сразу неприятности на ее голову.
Но бабушка Мирьем не стала нас прогонять. Она что-то сказала панове Мандельштам, и та подошла к нам с ободряющей, но немного робкой улыбкой. Этой своей улыбкой она как бы говорила, что все будет хорошо, мол, не переживайте, а сама словно бы не очень в это верила. Мы пошли следом за матерью Мирьем куда-то в глубину дома. Там была лестница наверх, и мы прошли через просторный коридор с ковром. В конце тоже оказалась лестница, и мы еще поднялись, а лестница все не заканчивалась — деревянные ступеньки вели в небольшой коридорчик, уже без ковра, с обычным дощатым полом. В коридорчике оказалось только две двери, да еще в потолке имелась дверца, и оттуда свешивалась веревка. Панова Мандельштам открыла левую дверь, и мы очутились в комнате примерно с нашу лесную хижину. Что значит городской дом: карабкаешься-карабкаешься вверх по лестницам, долезаешь до самого верха, а там — на тебе! — еще один дом. А ведь город весь из таких домов — их тут великое множество, и один нипочем не отличить от другого.
Напротив двери в этой комнате было окно. Стефан вырвал у меня руку и с криком кинулся к окну. Я думала, это он распереживался, а он вдруг возьми и скажи:
— Мы птицы! Ванда, Сергей, поглядите: мы птицы!
Я даже немного заробела, но подошла к нему и глянула через стекло. Стефан правду говорил: мы теперь как птицы. Мы так высоко забрались, что смотрели на крыши других домов и на улицы сверху вниз. Отсюда я видела рынок — совсем крошечный, если положишь руку на стекло, он весь уместится под ладонью. И большую городскую стену я тоже видела — только из окна не очень-то она была большая. Стена вилась вокруг города будто тонкая красная змейка с заснеженной спиной, а по другую сторону высился лес, и все деревья слились в одну темную громаду под тяжелым снежным одеялом — даже глаза заболели глядеть. На крышах всех домов белел снег, а вот улицы были черные, грязные, но с такой верхотуры и они казались вполне ничего.
— Входите, посидите тут, передохните, — пригласила мать Мирьем.
Я так увлеклась окном, что о самой комнате и позабыла. А тут стояли три кровати — настоящие кровати, деревянные, с тюфяками, одеялами и подушками. Огонь в маленьком камине не горел, но и без того в комнате было тепло. Перед окном стоял столик, а рядом стул и еще два стула возле камина. На всех стульях лежали подушки, только самую малость потертые.
— Вы, должно быть, проголодались. Я велю принести сюда еды. Мне совестно, что вас устроили так высоко, в людской: но все спальни внизу уже заняты гостями. Завтра с утра, после свадьбы, кто-нибудь уедет, и тогда станет посвободнее.
Мы не знали, что и сказать, а потому промолчали. Панова Мандельштам ушла, а мы все расселись каждый на свою кровать и переглянулись через всю комнату. Я знала, что дедушка Мирьем богатый, но до сих пор не представляла, как это: быть богатым. А это значит, что такая комната с кроватями, и столом, и стульями, и стеклом в окне — это вроде как невзрачная каморка, в которую и людей-то поселить стыдно. Я только сейчас сообразила, какая наша комната громадная: мы сидели, и между нами было еще много пустого места. Это место никто не использовал ни под готовку, ни под здоровенную кучу дров. Тут по стенам не стояли никакие горшки, топоры и метлы. Зато над моей постелью висела маленькая картинка: кто-то нарисовал город за окном, только это была весенняя картинка, с зелеными деревьями и летающими птичками.
Вскоре вернулась панова Мандельштам, а с нею девчонка в платке — молодая, рослая, крепкая. В руках она держала поднос со всякой снедью. Она поставила поднос на стол, поклонилась панове Мандельштам и ушла. Я поглядела ей вслед и подумала: это же я должна быть на ее месте. Я должна тут все носить и подавать. Но мое место в этом доме уже заняли.
Стефан с Сергеем сразу накинулись на еду, а мне кусок в горло не шел. Я тоже проголодалась, но только поглядела на еду — и у меня в животе все скрутило. И я сказала панове Мандельштам:
— Вам тут от нас никакого проку. — И хотела даже прибавить «Лучше мы пойдем», но не стала: ведь нам некуда идти, разве только обернуться птицами и упорхнуть.
Панова Мандельштам очень удивилась.
— Ванда! — воскликнула она. — Да что ты такое говоришь? Это ты-то, золотая наша помощница! Нет, вы послушайте ее только, а? От нее никакого проку! — И она взяла мое лицо в руки и легонько встряхнула. — Ты добрая девочка, и сердце у тебя доброе. Ты столько трудилась и ни разу ни на что не пожаловалась. С тех пор как ты вошла в наш дом, я никаких забот не знала. Я только подумаю о чем-нибудь, глядь — а оно уже готово. Я лежала больная, но ты все делала за меня, и я поправилась. И ты ни о чем не просила. Ты брала только то, что мы тебе давали. Так что уж позволь мне давать тебе и впредь.
— Вы мне давали больше, чем у меня было! — сказала я. Потому что она все не так сказала, и я расстроилась. Выходит, я работала у них, потому что я добрая, а не потому что хотела серебра или чтобы от меня отстали дома.
— Значит, у тебя было мало, а у меня — больше чем нужно, — ответила она. — Шшш, моя милая. У тебя нет матушки, но дай я скажу тебе, что она бы сказала. Послушай. Стефан рассказал нам, что случилось у вас дома. Бывают люди, у которых внутри живут волки, и этим волкам только и надо, что набить брюхо. Вот они и пожирают всех вокруг. Волк жил в вашем доме, и ты провела с ним рядом всю свою жизнь. Но вы здесь, ты и твои братья, и волк не сожрал вас и не поселился у вас внутри. Вы сумели прогнать волка, потому что давали пищу друг другу. Ведь мы только это и можем делать для близких. И только так мы справимся с волками. Если под моим кровом есть для вас пища, я только рада этому, рада от всего сердца. И надеюсь, пища для вас найдется у меня всегда. Шшш, не плачь. — И она утерла большими пальцами слезы, что катились у меня по щекам, но они все равно катились и катились. — Я знаю, что ты натерпелась страху. Но нынче у нас будет свадьба. Настало нам время возрадоваться. Сегодня в этом доме никто не грустит. Договорились? А сейчас садись и поешь с братьями. Передохните немного. Если ты сама хочешь, если не слишком устала, спускайся после вниз и помоги мне. Работы еще довольно, но все это приятные хлопоты. Мы подготовим балдахин для жениха и невесты, накроем на стол, а потом все вместе попируем и потанцуем. И никакой волк нам не страшен. А уж завтра мы подумаем обо всем остальном.
Я кивнула и ничего не сказала. Потому что не могла ничего сказать. Панова Мандельштам улыбнулась и снова вытерла мне щеки, но слезы все текли ручьем, и она сдалась: вытащила из юбки носовой платок и вручила мне. И погладила меня по щеке. Сергей со Стефаном сидели за столом и вовсю глазели на еду. А там чего только не было: и суп, и хлеб, и яйца. Я села рядом с ними, и Стефан сказал:
— Оказывается, когда ты еду приносила, это было волшебство. Я-то думал, обычная еда.
И вдруг я, сама того не ожидая, протянула одну руку Сергею, вторую — Стефану, и мы все взялись за руки и держались крепко-крепко. Я и мои братья — мы сидели втроем вокруг полученной в дар пищи, и рядом с нами не было никаких волков.
Наутро Мирнатиус ни свет ни заря отдернул балдахин и принялся гонять слуг по дому. Я еще даже сесть в постели не успела. Слуги принесли нам на подносе горячий чай, теплый хлеб с маслом и вареньем и тарелку с нарезанной ветчиной и сыром. Хозяева от чистого сердца разделили с нами самую вкусную свою еду, которая, впрочем, мало отличалась от крестьянской. Мирнатиус поморщился и едва отщипнул кусочек. Я заставила себя поесть, потупившись и силясь не смотреть на его сорочку с роскошной вышивкой, на его руки и рот. Мои щеки горели огнем — обе щеки, а не только обращенная к Мирнатиусу. Я помнила, как он прикасался к моей коже, и кольцо не могло пригасить этот жар.
Мирнатиус затребовал ванну, и мне пришлось это вытерпеть: купальню водрузили перед камином, и две девицы-служанки прислуживали ему, а я старалась не смотреть, как их руки скользят вдоль его тела. Вопреки собственной воле я испытывала что-то вроде ревности. Я не его ревновала, а волнение, что он невзначай пробудил во мне; трепет, который должен был рождать во мне другой мужчина — тот, кому я позволю коснуться себя. Тот, кто стал бы моим настоящим мужем. Лучше бы эта сладкая дрожь оказалась нежданным даром. Лучше бы мне смотреть на своего купающегося супруга, и заливаться румянцем, и радоваться этому. Я бы хотела, чтобы все было так. Но вместо этого я принуждала себя отводить взгляд, потому что если сбудется мною задуманное, я отправлю его туда же, куда и короля Зимояров, и похороню там их обоих, а сама стану женой человека, годящегося мне в отцы.
В спальню, отважно преодолев робость, прокралась Магрета со своими гребнем и щеткой, чтобы заняться моими волосами. Ее руки на моих плечах задавали безмолвный вопрос, на который у меня не было ответа. Однажды она поведала мне, совсем коротко, скупыми фразами, как это бывает между мужчиной и женщиной. До чего несусветная глупость, решила я тогда по малолетству и без колебаний дала слово, что не разрешу ни одному мужчине это делать, пока мы не поженимся. «Да тебе и не пристало оставаться наедине с мужчиной, душенька», — запоздало прибавила Магрета, поглаживая мои волосы. Она повторяла чей-то наказ, который сама слышала давным-давно; наказ, к которому она прислушалась и которому подчинилась.
Миновало еще несколько лет, я подросла и стала понимать, что означает замужество для дочери герцога и почему мне не дадут оставаться наедине с мужчиной. Потому что если долго пробыть с мужчиной один на один, можно на что-то решиться. А мне не положено ни на что решаться до той самой поры, когда мне уже не придется ничего решать. Магрета снова и снова рассказывала мне, что меня ждет, всячески успокаивая. С этим просто надо смириться, говорила она, да не такое уж это и мучение: всего-то несколько минут, и не очень больно, да и то только в первый раз. Но я уже выросла и Магретиным словам не особенно верила. Она меня обманывала, сама не ведая, в чем кроется обман. Наверняка больно будет каждый раз, и боль будет нестерпимая, и длиться это будет целую вечность. В общем, меня ждет целый набор всяческих пакостей. И я даже выпытывала у нее: мол, а ты-то откуда знаешь? А она розовела, конфузилась и бормотала: «Так ведь о таком все знают, Иринушка, все знают». То есть сама она не знала ничегошеньки.
Но кое о чем еще она не рассказала мне — о том самом, из-за чего заставила меня дать слово. И если сама она изнывала от подобных желаний — как она их унимала? Как избывала голод, чем глушила гибельные семена? Ее пальцы медленно скользили по моим волосам, а я сидела, сложив руки на коленях, и на моем серебряном кольце мелькали янтарные отсветы пламени — как и на коже моего супруга, по которой струилась вода.
Мирнатиус вышел из ванны и стоял перед большим камином, а девицы-служанки суетились вокруг него, вытирали насухо мягкой тканью. Чересчур усердно — чего я столь же усердно старалась не замечать. Они обе были прехорошенькие, их выбрали, чтобы они услаждали царский взор. Но царь только нетерпеливо новел плечами, словно конь, отгоняющий мух, и коротко бросил:
— Одеваться.
Тут же возле царя возникли камердинеры, которые шуганули девиц, а те поспешно отпрянули прочь. Камердинеры аккуратно, слой за слоем, разложили перед Мирнатиусом его шелка и бархат — мой отец так же тщательно раскладывал доспехи, — а он то и дело отпускал колкие замечания насчет вон той складки или вон той затяжки.
Я уже стояла одетая. Мирнатиус отпустил слуг. Они поклонились ему и обернулись ко мне: Магрета как раз водрузила корону на мои заново уложенные косы. Слуги мгновение взирали на меня молча, а потом склонились еще ниже, чем перед царем. Девицы присели в глубоком реверансе и потихоньку выскользнули из спальни: в одной руке у каждой — рука подружки, в другой — корзинка с тряпицами для вытирания и мылом. На бегу они завистливо перешептывались. Мирнатиус проводил их взглядом, еле сдерживая раздражение, и выдернул из рисовального ящика, стоящего у стены, свой альбом. Даже не присев, он небрежно несколькими резкими штрихами набросал мое лицо и вцепился в одного из камердинеров: тот не успел уйти, поскольку опорожнял купальню и носился туда-сюда с ведрами.
— Вот, погляди! Красиво? — рявкнул Мирнатиус, сунув слуге рисунок.
Тот, разумеется, не на шутку струхнул. Он уставился на картинку, гадая, какой ответ будет угоден царю. Посмотрев, он спросил: