— Ты ей все сказал?
— Гм… всего не говорил. Разве можно? Да нет! Все, все сказал. Не беспокойся, эфенди: все сделано как надо.
Проходит еще час. Никого. Велико-кехая опять бежит домой, на этот раз задерживается там дольше, наконец возвращается.
— Ну? — спрашивает бей.
— Не хочет больше. Плачет. Прибежала к ней ведьма эта, мать его. Попадись она мне, я бы ей показал. Пришла, эфенди, и бог знает что набрехала. Ну, та теперь и плачет, руки ломает. «Волосу, говорит, с головы его не дам упасть. В горы убегу вместе с ним». Эх, бабы, бабы! Все они такие… Ну, не беда. Я ее в чувство привел. Выйдет. Сейчас увидишь ее в воротах…
Командир стражников молча гладят себе бороду. Синие клубы дыма плавают вокруг его головы.
Но вот — Рада стоит в воротах, к ней Мустафа подходит. Командир стражников и Велико-кехая подбегают к окну и, спрятавшись за занавеской, затаив дыхание, глядят.
Мустафа идет посередине улицы. Крыши, плодовые деревья залиты солнцем. Вдали, на том конце улицы, виднеются горы, где царил Мустафа. Он безоружен. Но как одет! На нем кафтан синего брашевского сукна, шитый золотом. Сам — высокий, стройный, слегка похудевший, слегка загорелый, но красивый, молодцеватый. В руках — янтарные четки и цветок красной гвоздики: четки — от бея, гвоздика — от Рады. Он уже близко, глядит на Раду, глядит и улыбается.
Бей комкает свою белую бороду и говорит:
— Какой молодец! Какой красавец!
— Платок, платок, бей-эфенди! — кричит Велико-кехая.
— Какой молодец, — твердит в восхищении бей, — какой красавец!
Велико-кехая хватает красный платок — и опять к окну. Но бей берет его за руку.
— Нет, чорбаджи. Такой человек не должен умереть.
— А дочка моя! Честь моя! — кричит Велико-кехая и вырывается, бежит к окну, машет красным платком.
Грянул ружейный залп. Зазвенели оконные стекла, дрогнули дома, на землю словно пала черная тень. Шибил остановился, страшный, прекрасный. Разорвал четки, но гвоздики не бросил, скрестил руки на груди и стал ждать. Мгновение — пока стражники перезаряжали ружья. Резкий крик донесся из нижнего квартала. Шибил не пошевелился. Другой — от ворот Велико-кехаи. Шибил обернулся: это Рада. Она бежала к нему, протягивая руки, словно для того, чтобы его защитить; он раскрыл ей свои объятия. Еще залп. Шибил упал — сперва ничком, потом перевернулся на спину. Рядом с ним упала Рада.
И все смолкло. Солнце озаряет камни мостовой. Кровавым пятном между двумя телами алеет гвоздика.
Из окна церковной кофейни кто-то отчаянно машет белым платком.
СЕРНА
Вон там, где спускаются с Крайницы белые обрывы, в низине, была мельница деда Цоно. Сохранились вербы, сохранилась запруда, а мельницы нету. Остались только развалины каменных стен, поросшие ежевикой, да две-три балки, посеревшие и ссохшиеся, как гриб. Потому что все это было в давнее время, и теперь ни люди, ни места уж не те, какими были тогда.
Двое ходили на ту мельницу: сам дедушка Цоно да сын его Стефан. Дед Цоно был старый. А старики все — сгорбленные, и ежели молодежь обычно глядит вверх, то они не подымают глаз от земли, которая скоро их возьмет. Но дед Цоно был не то что сгорбленный, а из-за какой-то болезни просто согнутый пополам и совсем не мог ходить прямо, кроме как заложив свою палку поперек спины и взявшись руками за оба конца. Таким способом он сохранял равновесие и медленно шагал, опустив глаза в землю, словно чего-то ища. Идя на мельницу, он не сворачивал ни налево, ни направо, а точно следовал всем изгибам и поворотам тропинки.
Стефан был другой. Он знать не хотел никакой дороги. Кажется, только вышел из села, а глядишь — вон он уж над мельницей, торчит на холме во весь свой могучий рост, и ребятишки, забравшиеся в сад за сливами, при виде его не слезают, а прямо валятся с деревьев и улепетывают со всех ног. Будто сокол напустился на воробьев.
Но не всегда ходил Стефан прямым путем на мельницу. Иногда он спускался с кургана туда, где на краю села стоял дом Муцы Стоеничиной. Муца эта была знахаркой, понимала в травах, знала все решительно насчет вил и самодив. О самодивах она говорила, что они давно ушли, оттого что народ плохой стал, но одна, самая красивая, видно, все же осталась у нее в доме. У Муцы была дочь-красавица. Ради нее-то Стефан и сворачивал сюда по дороге на мельницу. Они разговаривали где-нибудь в укромном углу сада, среди слив и подсолнухов, стоя — он по одну сторону плетня, снаружи, она — по другую, внутри. Она — русая, синеглазая, стыдливо потупившись; он — смуглый, широкоплечий, с маленькой черной бородой, обрамлявшей лицо, не скрывая его. Тонкие губы его улыбались, но глаза оставались колючими, темными, с злым огоньком в зрачках.
Получив цветок от Дойны или не получив его, но все равно почувствовав у себя за плечами крылья, он перепрыгивал через овраги, перелетал с холма на холм и в одну минуту оказывался возле мельницы. Пускал воду, и мельничный конек начинал стучать. А что представляла собой мельница дедушки Цоно? Жалкое, незаметное строеньице, низенькое, прижавшееся к земле, прилепившееся под холмом, будто ласточкино гнездо под стрехой. Но велик был полый коуз, позеленелый, промокший, разбухший: вода наполняла его и низвергалась оттуда вниз, ударяя в лопасти колеса. По другую сторону, словно из темного зева пещеры, вода вырывалась, вспенившись, плескалась в стены, плескалась в мокрую, блестящую каменную плиту, поставленную поперек, шумела, разлеталась тысячами брызг, мелкой росой наполнявших воздух. В солнечную погоду здесь всегда появлялась маленькая радуга. И словно весь свет солнца собирался в этой радуге, и все, что только есть веселого, пело песню мельничного конька. Потому что вокруг не было ничего, кроме молчаливых оврагов да темных лесов.
Как-то раз сын деда Цоно Стефан вышел из мельницы с мотыгой на плече: решил починить запруду. Дошел он до того места, где ручей выбегает к лесу и, расширившись, образует холодный, прозрачный водоем, в котором жительницы Жеруны стирали ковры и белили холсты. Теперь тут никого не было; глаз ясно различал под водой камешки на дне, а песок вокруг был чистый и гладкий, как вощеная доска для письма. Лишь кое-где на нем виднелись следы. Стефан остановился, сел на корточки и принялся их рассматривать. Это не козьи, хоть козы Калистрата паслись и проводили жаркое время дня поблизости; и не коровьи, хотя деревенское стадо обычно проходит здесь. Стефан рассматривал пристально, наклонялся все ниже. Наконец встал; лицо его прояснилось, глаза заблестели; это были следы серны. Той самой, что появилась в горах и о которой толковали по вечерам женщины, глядя на огонь лесных пожаров или прислушиваясь к шуму рощ над селом. Прежде все это внушало им страх, но теперь они глядели на горы с доверием, радуясь, что там ходит серна. Овчары описывали, как она вихрем мчалась мимо, цыгане-дровосеки, спускавшиеся оттуда с пучком герани или первоцвета за ухом, рассказывали, что видели ее близко и что глаза у нее совсем человеческие.
Сын деда Цоно Стефан слышал все это. Но бабий ум и бабьи россказни он считал глупостью. Он был силач, охотник, и при мысли о серне настоящая волчья жажда крови разгоралась в его груди. Узнав следы, он пошел на мельницу, взял ружье, надел сумку через плечо, пристегнул к поясу пороховницу, потом отвел воду. Конек замолчал, радуга над мельницей погасла. Стало тихо, темно, и Стефан торопливо зашагал по козьей тропинке — вверх, в горы.
Он бродил целый день. Спускался в глубокие ущелья, ходил под пологом старых буков и старых дубов, словно под церковными сводами, видел в опавшей листве либо черные зерна ядовитых трав, либо красные шапки каких-то странных грибов. В одном месте встретил волка, в другом — отчетливо отпечатанный след медведя, в третьем на него посыпались мелкие сучья, и он, подняв голову, увидел свирепые круглые глаза дикой кошки. Стефан ни разу не снял ружья с плеча. Взбирался он на высокий гребень горы, где ветер кудрявит траву полян, а кругом — синее небо да белые облака. Отсюда Стефану было видно далеко: он принимался высматривать серну. Но серны нигде не было.
Он не отчаивался, искал дальше. Раз набрел на овчаров, стал расспрашивать их насчет серны; но они при виде его ружья и сдвинутых бровей молча пожимали плечами. На него кинулись собаки, но никто даже не защитил его от них. Попадались Стефану и цыгане-дровосеки, веселые, загорелые до блеска, украшенные цветами.
— Где серна?
Те глядят на него, как на медведя, меряют глазами его высокую фигуру, меряют длинное ружье. И молчат. А тронутся дальше — загалдят по-своему.