– Вопрос еще не решен.
– Если будешь над ними работать, сделай одолжение, не забудь об Испании.
– Не забуду.
– Знаешь, какой фильм Гитлер запретил первым?
– «На Западном фронте без перемен»? – сказал Скотт, поняв ход мысли Эрнеста.
– Тебе будут вставлять палки в колеса или просто не дадут хода работе, – предупредил Эрнест. – В немецком консульстве есть атташе по фамилии Райнеке, без него к иностранным прокатчикам ничего не попадает. Он без преувеличения цензор для всей Европы.
– А разве последнее слово не за студиями? – Уже произнося это, Скотт понял, как наивны его слова. Как и все, кто властвует благодаря деньгам и ради них, студийные боссы виртуозно умели подстраиваться, если им наступали на хвост.
– На окончательном монтаже всегда присутствует Тальберг, – напомнил Бенчли.
– Ну, ты же умеешь обиходить монтажеров, – сказал Эрнест. – У тебя талант превращать серьезные вещи в безделицы, не то что у меня. Даже умирая с голоду, я бы не смог писать статейки для воскресных газет.
«Ты-то нужды не знаешь», – подумал Скотт.
– Так что приготовься к тому, что кое-кто будет присматривать за твоей работой, – добавил Эрнест.
– Хорошо, – ответил Скотт. Хотя был совершенно беспомощен в таких вопросах, особенно если от него требовали невозможного.
Обедали они под трели птиц на террасе с потрясающим видом на океан. Подав холодную форель с салатом, Дитрих вернулась в дом и лишь иногда выглядывала из кухонного окна, словно была здесь служанкой. В бокале Скотта плескалась скорее вода со льдом, чем мозельское вино.
– Хорошо, что ты завязал, – сказал Эрнест, чокаясь с ним. – Составлю тебе компанию через пару месяцев, если тебе от этого станет легче.
– Ничуть, – улыбнулся Скотт.
Когда, прощаясь, все уже стояли в самом низу лестницы и Бенчли рассыпа́лся перед Дитрих в похвалах за обед, Эрнест осторожно спросил у Скотта про Зельду.
– По-прежнему, – ответил тот, пожав плечами.
– Сожалею.
– Спасибо, – кивнул Скотт.
Он не стал интересоваться, как поживает Хедли[40], новая миссис Хемингуэй[41], а просто обнял Эрнеста и напомнил, что вечером они еще увидятся. Хозяйке же дома он вежливо пожал руку, чтобы не показаться фамильярным. Но Дитрих была очень мила и простилась с ним как со старым другом. От нее пахло сиренью, а когда ее шелковистые волосы коснулись его щеки, он невольно вздрогнул.
Дом Фредрика Марча в Беверли-Хиллз представлял собой деревянный особняк в псевдотюдоровском стиле, окруженный английскими садами с античными статуями. Гости пробовали закуски, потягивали коктейли, которые разносили официанты-филиппинцы, и прославляли отвагу испанских крестьян, выписывая чеки за разговором о делах. Для Голливуда вечеринка была непривычно домашней. Единственным известным лицом помимо хозяина здесь был Гэри Купер, на полторы головы выше всех в комнате. Остальные гости были постарше – лысеющие гномы в очках: писатели, режиссеры, композиторы – большинство евреи, недавно перебравшиеся из Европы. В отчаянном самолюбовании, спустя полтысячелетия после инквизиции, жертвы собирали деньги в помощь своим гонителям.
Эрнест пришел без Дитрих и выглядел в своем кремовом льняном костюме так, словно только что явился из студийной костюмерной. Он дохромал до камина и, пока механик устанавливал экран, развлекал собравшихся историями о Франко, Каталонии, обороне Мадрида и своем ранении, причем рассказы его почти не отличались от тех, что услышали от него чуть ранее Скотт и Бенчли. В конце концов, он дал знак, чтобы погасили свет, и объявил:
– Думаю, мы готовы начать.
Как и предсказывала Дотти, фильм получился бестолковый. Много общих планов и пафосного закадрового текста. Сценарий писал Эрнест, и повтор ключевых слов, вместо того чтобы производить глубокое впечатление, нагонял сон. Фильм был смонтирован так, чтобы стало ясно, что надежды республиканцев связаны с урожаем, поэтому в конце благодатный дождь орошал сухую землю и смывал грязь в канавы под звуки крещендо, в которых, как показалось Скотту, улавливались советские мотивы. До смешного просто. Разочарование было даже сильнее, чем после рассуждений Эрнеста за обедом. Может, причина была благороднее и он просто растерялся? Сердце южанина говорило «да», а разум северянина – «нет». Скотт лишь надеялся, что Эрнест не испытает тех же чувств, когда будет смотреть его фильм по «Трем товарищам».
– Великолепно, не правда ли? Нет нужды говорить, что поставлено на карту, – сказала Дотти собравшимся, когда свет снова зажегся и все зааплодировали второй раз. Как председатель Голливудской антинацистской лиги, Дотти должна была руководить общественным мнением, и это у нее получалось хорошо – она открыто наставляла всех на путь истинный.
Когда пришло время пожертвований, Скотт выписал чек на сотню долларов, – жалкие гроши по сравнению с тем, сколько давали другие, – но и это было больше, чем он мог себе позволить, так что он чувствовал себя добродетельным, расточительным и вдвойне виноватым. В этом была его самая большая слабость – он не мог хоть чем-то не выделиться.
Вечер подходил к концу, официанты собирали пустые бокалы, автомобили разъезжались. Скотт подумал, что не мешало бы поздравить Эрнеста, но его окружало плотное кольцо почитателей, и он решил, что поздравит позже, на вечеринке в его честь, которую Дотти и Алан устраивали в «Садах». Однако вежливость не позволила Скотту уйти, не поблагодарив за прием Фредрика Марча, и он отыскал его в толпе.
– Спасибо вам, – в ответ раскланялся Марч, явно теряясь в догадках о том, кто перед ним.
Скотт никогда не чувствовал себя в Лос-Анджелесе как дома. Раньше он об этом не задумывался и не искал объяснения причин, но пока ехал вдоль неоновых огней по бульвару Сансет, а по обеим сторонам дороги мимо него скользили сверкающие кафе и рестораны, ответ пришел сам собой. За южной красотой города скрывалось что-то отталкивающее, суровое, вульгарное, пропитанное американским духом, как и вся киноиндустрия, процветающая благодаря стекающимся сюда со всей страны охотникам за успехом, готовым вкалывать ради славы, столь же осязаемой, как солнечный свет. В отличие от Нью-Йорка, который тоже был городом приезжих, Лос-Анджелес торговал мечтой – не о великих достижениях, а о бесконечном комфорте, к которому получали доступ только очень богатые. Полупляж, полупустыня – людям вообще не следовало здесь селиться. Зной здесь стоял безжалостный. На улицах царило изнеможение, которое становилось еще заметнее в темноте, – его можно было разглядеть в желтых окнах закусочных и магазинов перед закрытием, когда из заведений выставляли за дверь последних посетителей. Каким-то непостижимым образом Скотт чувствовал, что сам теперь принадлежит к этому неприкаянному племени, обреченному скитаться по бульварам, и в очередной раз поражался собственному падению и тому, с каким смирением он его принимал.
С наступлением темноты «Сады Аллаха», как и положено по названию, превратились в оазис, где гремел джаз и сияли огни. Лежаки сложили и отодвинули в сторону; с балкона ревело радио, а внутренний дворик превратился в площадку для танцев.
[40] Элизабет Хедли Ричардсон (1891–1973) – первая жена Хемингуэя (1921–1927 гг.).
[41] Паулина Пфайфер (1895–1951) – вторая жена (1927–1940 гг.).