С коллегами Сильвии у них установились отношения далекие и довольно холодные. Штатные преподаватели-французы не слишком жаловали законтрактовавшихся. А те, кого это не шокировало, не могли простить Сильвии, что она на них нисколько не похожа; они бы хотели, чтобы она, жена учителя и сама учительница, была образцом добродетельней провинциальной обывательницы, обладала бы чувством собственного достоинства, выдержкой, культурой. Ведь здесь они представляют Францию. Правда, в каком-то смысле здесь были представлены две Франции: одна Франция преподавателей-новичков, мечтавших как можно скорее скопить деньги на домик где-нибудь в Ангулеме, Безье или Тарбе; другая — Франция уклонившихся от воинской повинности или освобожденных от нее, не получавших колониальной надбавки и считавших потому хорошим тоном презирать всех остальных. Но эти последние не задерживались в Сфаксе: одни вскоре получили помилование, другие уезжали пытать счастья в Алжир или Гвинею. Но и те и другие не допускали мысли, что в кино можно сидеть в первом ряду вместе с местной шантрапой или шляться по улицам в опорках, растерзанным, небритым, как какой-нибудь бродяга. Правда, изредка с ними менялись книгами, пластинками, спорили о чем-то в кафе «Режанс», но на этом взаимоотношения кончались. Ни одного радушного приглашения, ни одного живого, искреннего проявления дружбы — все это не произрастало на почве Сфакса. Люди съеживались, как улитки, прячась в свои чересчур большие дома.
Со всеми же прочими — с французскими чиновниками из «Компани Сфакс-Гафса» или из нефтяных компаний, с мусульманами, евреями, с осевшими там французскими землевладельцами — дело обстояло еще хуже: всякое общение с ними было вообще невозможно. Случалось, что за целую неделю Жерому и Сильвии не удавалось ни с кем словом перемолвиться.
Вскоре начало казаться, что жизнь замерла в них. Время почти не двигалось. Ничто не связывало их с миром, одни лишь газеты, да и те уже устаревшие, так что, читая их, они начинали думать, уж не самообман ли это, не собственные ли их воспоминания о прошлой жизни. Они всегда жили в Сфаксе и будут жить там вечно. Они больше не строили планов, ни к чему не стремились; они ничего не ждали от жизни, даже отпуска, который им казался таким невероятно далеким; они даже не мечтали вернуться во Францию.
Они не испытывали ни радости, ни печали, ни даже скуки, но случалось, они начинали сомневаться в самом факте своего существования, да и правда — существовали ли они на самом деле? Ответ на этот обескураживающий вопрос не доставил бы им удовольствия; разве что где-то в глубине сознания брезжила не совсем, впрочем, определенная уверенность в том, что подобная жизнь целесообразна, соответствует их натурам и, как ни парадоксально, необходима им: они находились в самом центре пустоты, обосновались на ничейной земле прямых улиц, желтого песка, лагун, серых пальм — в мире, которого они не понимали и не старались понять, потому что в своей прежней жизни они вовсе не готовились к тому, что им понадобится приспособляться, переделываться, перекраивая себя соответственно тому или иному пейзажу, климату, образу жизни: Сильвия ни в чем не походила на учительницу, которой считалась, а когда Жером шлялся по улицам, казалось, что он на подошвах своих английских ботинок перетащил сюда если не родину, то уж, во всяком случае, свой квартал, свое гетто, свою климатическую зону; но на улице Ларби-Зарук, где они поселились, не было даже той мечети, которая составляет гордость улицы Катрфаж, и вообще, как ни напрягай воображение, в Сфакс не перенесешь ни «Мак-Магона», ни «Гарри-Бара», ни «Бальзара», ни Контрэскарп, ни зала «Плейель», ни «Июньской ночи на берегу Сены». Но в этой пустоте — именно из-за этой пустоты, из-за полного отсутствия всего, из-за этого вакуума, из-за существования на ничейной земле, в условиях «tabula rasa» — им казалось, что они очищаются, обретают большую простоту, настоящую скромность. К тому же на фоне общей нищеты, царящей в Тунисе, их собственная нищета уже не имела прежнего значения, так же как и те небольшие лишения, которые они испытывали, — ведь цивилизация приучила их к душам, машинам и замороженным напиткам.
Сильвия давала уроки, спрашивала учеников, проверяла тетради. Жером ходил в городскую библиотеку, где читал без разбора Боржеса, Труайя, Зераффа. Ели они в маленьком ресторанчике, почти всегда за одним и тем же столом и почти всегда одни и те же блюда: салат из тунца, эскалоп, или шашлык, или жареную рыбу, фрукты. Заходили в «Режанс» выпить чашечку кофе-экспресс со стаканом холодной воды. Они прочитывали кипы газет, смотрели фильмы, шатались по улицам.
Их жизнь походила на застарелую привычку, на почти устоявшуюся тоску, — это была совершенно пустая жизнь.
Начиная с апреля они совершили несколько поездок. Иногда, когда выпадало три-четыре свободных дня и у них бывали деньги, они нанимали машину и ехали на юг. Или субботним вечером в шесть часов отправлялись на маршрутном такси в Сус или Тунис и оставались там до утра понедельника.
Им хотелось убежать из Сфакса, от его мрачных улиц и пустоты, найти в открывающихся за ним пейзажах и вырисовывающихся на горизонте развалинах нечто, что бы их прельстило, потрясло, какое-то сверхъестественное великолепие, которое оправдало бы их жизнь в Сфаксе. Иногда им везло: с высоты какой-нибудь горы им открывался вид на развалины дворца, храма, театра, или на зеленеющий оазис, или на длинный пляж тончайшего песка, тянущийся полукругом от края и до края горизонта. Но чаще всего, покинув Сфакс, они обнаруживали через несколько километров такие же унылые улицы, такие же кишащие людьми совершенно непонятные им базары, такие же лагуны, такие же безобразные пальмы, такую же сушь.
Они повидали Габес, Тозер, Нефту, Гафсу и Метлави, развалины Сбейтлы, Кассерины, Телепты; они пересекли мертвые города, названия которых некогда казались им волшебными: Махарес, Муларес, Матмата, Меденин; доезжали до границы Ливии.
На многие километры тянулась каменистая, серая, необитаемая земля. Там ничего не произрастало, кроме редких пучков желтой колючей травы. Им казалось, что они часами катят в облаке пыли по дороге, различить которую можно было лишь по древним рытвинам да полустертым следам проехавших ранее машин, где на горизонте нет ничего, кроме расплывчатых сероватых холмов, и где глазу не на чем остановиться, разве что попадется скелет осла, или старый заржавленный бидон, или нагромождение камней, которое когда-то было домом.
Или они ехали по отмеченной вехами, но совершенно разбитой, местами даже опасной дороге, проезжали мимо огромных соляных озер, тянувшихся, сколько хватал взгляд, по обеим сторонам пути. Их беловатая корка ослепительно сверкала на солнце, отчего на горизонте появлялось блуждающее свечение, которое временами напоминало мираж: бушующие волны, зубчатые стены. Они останавливали машину, делали несколько шагов пешком. Под соляной коркой светло-коричневый слой засохшей глины местами треснул, а кое-где обнажалась темная и вязкая топь, в которой нога почти тонула.
Стреноженные облезлые верблюды, глупые и губастые, рывками обгладывали листья с причудливо скрюченных деревьев, полудикие шелудивые собаки кружились вокруг машины; осыпающиеся каменные стены; козы с длинной черной шерстью; низенькие палатки, сооруженные из заплатанных покрывал, возвещали близость деревни или города; затем показывалась череда грязно-белых фасадов, квадратных одноэтажных доков, квадратная башня минарета, купол небольшой мечети. Они обгоняли крестьянина, семенившего рядом со своим ослом, и останавливались возле единственной гостиницы.
Присев на корточки возле стены, трое мужчин ели хлеб, смачивая его капелькой масла. Вокруг носились дети. Женщина, укутанная с головы до ног в черную или лиловую чадру, закрывающую ей даже глаза, проскальзывала иногда из одного дома в другой. Террасы двух кафе выступали на середину улицы. Из громкоговорителя неслась арабская музыка: пронзительные модуляции, сто раз повторенные, подхваченные хором, резкие жалобы флейты, звуки трещоток, барабанов и цитр. Сидя в тени, мужчины пили маленькими стаканчиками чай, играли в домино.
Они ехали мимо огромных цистерн и по неудобной дороге добирались до развалин: четыре колонны семиметровой высоты, которые ничего не поддерживали, рухнувшие дома, в которых еще отчетливо был виден весь план постройки, начиная с выложенного плитками внутреннего дворика и кончая всеми ушедшими в землю комнатами, обвалившимися ступеньками и подвалами; мощенные плитками улицы, остатки сточных труб. Самозваные гиды предлагали серебряных рыбок, позеленевшие монеты и статуэтки из обожженной глины.
Перед отъездом они заходили на рынки и крытые базары. Они блуждали по лабиринту галерей, проходов и тупичков. Брадобрей брил под открытым небом, а рядом громоздилось множество глиняных сосудов. На ослов грузили огромные конические веревочные корзины с молотым перцем. В ювелирном ряду и в ряду, где продавали ткани, продавцы, сидевшие, поджав босые ноги, на кипах одеял, разворачивали перед ними ковры из длинной пушистой шерсти и ковры короткошерстые, предлагали красные шерстяные бурнусы, шерстяные и шелковые чадры, расшитые серебром кожаные седла, блюда из чеканной меди, изделия из дерева, оружие, музыкальные инструменты, дешевые драгоценности, шали, шитые золотом, пергаменты со множеством арабесок.
Они ничего не покупали. Отчасти потому, что не знали, как купить, и волновались при одной мысли, что придется торговаться, но прежде всего потому, что ничто их не привлекало. Ни одна из этих вещей, даже те, что казались им роскошными, не соответствовала их представлению о богатстве. Они проходили мимо, заинтересованные или равнодушные, но все, что они видели, было чуждо им, не трогало их, принадлежало иному миру. Из этих поездок они не вывозили ничего, кроме ощущения пустоты и скудости; унылые кустарники, степь, лагуны, царство камня, где ничто не растет, — символ их собственного одиночества, их собственной бесплодности.
И все же именно в Тунисе они увидели однажды дом своей мечты, красивейшее из всех жилищ. Дом стоял в Хаммамете и принадлежал стареющей английской чете, которая делила время между Тунисом и Флоренцией и для которой гостеприимство стало, видимо, единственным способом не умереть от скуки, оставшись вдвоем. Одновременно с Сильвией и Жеромом они принимали у себя добрую дюжину гостей. Общество собралось совершенно ничтожное, даже отталкивающее; салонные игры, игры карточные — бридж, канаста — чередовались со снобистскими разговорами или еще не совсем устаревшими сплетнями, дошедшими сюда из западных столиц, дававшими повод безапелляционно высказаться и показать свою осведомленность («Я очень люблю этого человека, и все, что он делает, великолепно…»).
Но сам дом был земным раем. Он стоял посреди огромного парка, который полого спускался к пляжу из тончайшего песка; это была небольшая старинная одноэтажная постройка местного стиля, ставшая таким центром, к которому год от года пристраивали всевозможные пристройки самой разнообразной величины и формы; тут были и беседки, и маленькие мечети, и окруженные верандами бунгало; все они были рассыпаны по парку и соединены между собой решетчатыми галереями. В доме был восьмиугольный зал с единственной маленькой дверью и двумя узкими бойницами в толстых стенах, сплошь уставленных книгами; в нем было сумрачно и прохладно, как в могильном склепе; были и крошечные комнатки, беленные известью, словно монашеские кельи, где стояло по два глубоких низеньких кресла и по такому же низкому столику; другие комнаты, устланные толстыми циновками, были длинные, узкие, с низкими потолками; потом шли комнаты, меблированные на английский лад, со скамейками в оконных проемах и монументальными каминами, возле которых друг против друга стояло по два дивана. В парке между лимонными, апельсиновыми и миндальными деревьями змеились устланные белым мрамором дорожки, по их краям высились фрагменты античных колонн и статуй. Там журчали ручейки и возле гротов из раковин ниспадали каскады; в бассейнах с огромными белыми водяными лилиями мелькали серебристые рыбки. Павлины прогуливались на свободе, как в былых мечтах Жерома и Сильвии; аркады из роз вели к укромным гнездышкам среди густой зелени.
Но все это опоздало. Три дня, проведенных в Хаммамете, не вывели их из оцепенения. Им показалось, что вся эта роскошь, богатство, все это изобилие красот их уже нисколько не трогает. Раньше они продали бы душу дьяволу за такие расписные изразцы, как в здешних ванных комнатах, за фонтаны в саду, за клетчатый бобриковый ковер в главном вестибюле, за дубовые панели библиотеки, за весь этот фаянс, вазы, ковры. Теперь они отдали им должное только как предмету своих прежних мечтаний: не то что они стали бесчувственными — они просто уже не понимали, к чему все это, они потеряли ориентир. Конечно, им всего легче было бы обосноваться именно в этом Тунисе, космополитическом Тунисе, с его очаровательными пережитками, приятным климатом и живописной, красочной жизнью. Конечно, именно о такой жизни мечтали они некогда; но теперь они стали всего лишь жителями Сфакса, провинциалами, изгнанниками.
Мир без воспоминаний, без памяти. Прошло еще какое-то время, промелькнули дни и недели, не имевшие никакой цены. Им больше ничего не хотелось. Безразличный мир. Проходили поезда, суда причаливали в порт, разгружались машины, механизмы, медикаменты, шарикоподшипники, удобрения, масла. Огромные машины, груженные соломой, пересекали город, направляясь на юг, где был недород. Их жизнь шла своим чередом: школьные занятия, кофе-экспресс в «Режансе», по вечерам какой-нибудь старый фильм, газеты, кроссворды. Они превратились в сомнамбул. Они уже сами не знали, чего хотят. Они во всем разочаровались.
Теперь им казалось, что прежде — а это «прежде» с каждым днем все больше и больше отодвигалось от них во времени, как если бы все их переживания становились легендой, скатывались в ирреальность, в бесформенность, — прежде ими владела по крайней мере лихорадочная жажда обладания. Непомерные запросы часто заменяли им тогда реальное существование. Тогда они чувствовали, как их, обуреваемых желаниями, нетерпеливых, тянет все вперед и вперед.
А потом? Что они такое сделали? Что с ними произошло? То, что с ними произошло, было трагедией, но произошло это мирно, спокойно и тихой сапой угнездилось в их заторможенной жизни. Они заблудились в развалинах какой-то очень старой мечты, в ее бесформенных обломках.
У них не осталось ничего. Они подошли к концу пути, оказались на самом краю той весьма сомнительной траектории, которую прочертила их жизнь за последние шесть лет, посвященных погоне неизвестно за чем, ни к чему не приведшей и ничему их не научившей.
Эпилог
Все могло бы продолжаться в том же духе. Они могли бы остаться там на всю жизнь. Жером тоже стал бы учителем. У них не было бы недостатка в деньгах. В конце концов их назначили бы в Тунис. Они обзавелись бы новыми друзьями. Купили бы машину. Приобрели бы в Марсе, в Сиди-бу-Саиде или в Эль-Манзе красивую виллу с большим садом.
Однако им будет не так-то легко ускользнуть от своей судьбы. Время еще раз решит за них. Школьный год закончится. Наступит жара. Жером переселится на пляж, и Сильвия, окончив занятия, тоже присоединится к нему. Ученики сдадут Сильвии свои последние сочинения. И она и Жером будут предвкушать каникулы. Их охватит тоска по Парижу, по весне на берегах Сены, по дереву под их окном, которое покроется цветами, по Елисейским полям, по площади Вогезов. Они растроганно вспомнят о своей столь дорогой им свободе, о поздних вставаниях, о пиршествах при свечах. Друзья напишут им, как они собираются провести отпуск: большой дом в Турени, хороший стол, деревенские развлечения.
— А не вернуться ли нам? — спросит один из них.
— Все может пойти по-прежнему, — ответит другой.
Они упакуют чемоданы. Уложат книги, гравюры, фотографии друзей, выбросят накопившиеся бумажки, раздадут мебель, плохо отструганные доски, бруски с дюжиной отверстий, отправят багаж. И станут отсчитывать дни, часы, минуты.
В последние сфакские часы они торжественно совершат свою обычную прогулку. Пересекут Центральный рынок, пройдут мимо порта, приостановятся, чтобы, как и каждый день до этого, полюбоваться, на огромные губки, сохнущие на солнце, минуют итальянскую колбасную, пройдут мимо отеля «Под оливами», мимо городской библиотеки, потом повернут по авеню Бургиба, пройдут мимо уродливого собора, завернут к коллежу, где в последний раз раскланяются, как делали это ежедневно, с господином Мишри, старшим надзирателем, который вышагивает взад-вперед у главного входа, пройдут по улице Виктора Гюго, в последний раз увидят свой, ставший столь привычным, ресторанчик, греческую церковь. Потом через ворота Касбы войдут в арабский город, пройдут сперва улицей Баб-Джедид, потом улицей Бея, выйдут через ворота Баб-Диван, дойдут до аркад на авеню Хеди-Шакер, минуют театр, два кинематографа, банк, в последний раз выпьют кофе в «Режансе», в последний раз купят сигареты, в последний раз — газеты.