Что делать? Быть может, тучи и дождь пройдут стороной, мимо, в отдалении? Покружат и уйдут?
Но он уже видел, что всем фронтом, как прилив моря, тучи наступают, уже и лошадь вытянула шею, почуяв перемену погоды. Скверно: те примитивные избушки зимних пастбищ остались позади, а до летних — ого-го, еще не меньше двух с половиной часов. Укрыться от дождя тут негде. Подсознательным движением Цао Цяньли ощупал стеганку, притороченную за седлом.
Ветер крепчал, настоящий ветер поздней осени, сметающий опавшие листья. Похолодало. Цао Цяньли бил озноб, прямо на глазах менялось время года. Он торопливо вытащил стеганку, набросил на себя. Засуетился, влезая в левый рукав, и — крак — под мышкой образовалась большая дыра. В городе такая одежда напомнила бы прохожим о нищих, которых было много до Освобождения, но тут она незаменима в пути. «Теперь вся надежда на тебя!» — так и сказал Цао Цяньли рваной стеганке.
Черные тучи уже завладели четвертью неба. Накрыли луг, изменив даже цвет травы, сделав ее тяжелой, угрюмой, чуть мрачной, такое впечатление, будто туда, вдаль, он смотрит сквозь темные очки, а глядя сюда, поближе, снимает их. Да и залитая еще ослепительным солнцем трава, если сравнивать с той, потемневшей, казалась уже не зеленой, а золотистой. Один край луга черно-коричневый, другой золотистый, и черно-коричневое расползается, а золотистое сжимается. Конус черных туч стремительно вытягивался, распластываясь по небу, перемещаясь. Цао Цяньли уже мерещились звуки дождя. В отдалении пепельное облако уже поглотило вершину горы, сверкнула молния, а через какой-то, пока еще продолжительный промежуток времени раздался оглушительный удар грома.
Цао Цяньли почувствовал себя преследуемой, окруженной, загнанной охотниками жертвой; спасенья нет, на этой холмистой равнине, заброшенной за тридевять морей, на край вселенной, — ни товарища по несчастью, ни хижины, ни раскидистого дерева, ни, разумеется, горной пещеры. Негде укрыться, некуда убежать, не иначе в этих диких местах аллах отвернулся от него.
И что за негодная, глупая скотина эта лошадь! Не только грива — вся шерсть у нее спуталась, вздыбилась ветром. Похоже, она тоже замерзла, только нет у нее стеганки, и вот она нервозно вихляет задом и подергивает кожей, так что всаднику на спине не слишком уютно, долго не высидишь. Тем не менее все тот же неторопливый шаг не меняется. Тебе не хочется прибавить шагу?
— Ну, прибавлю, — отвечает коняга, выгибая шею, — и что изменится? Разве в моих силах помочь тебе укрыться от грозы на этих открытых лугах? На этой равнине, которую и взглядом не окинешь, «умеем ли мы отыскать хоть какое-нибудь укрытие? Так пусть льет, что в том дурного? Разве в тесной, грязной конюшне не обдают меня дождевые струи, пробивающиеся сквозь грязь и тростник крыши? А сравнится ли та грязная, мутная вода с этим великолепным дождем, низвергающимся с небесных высот?! Иначе был бы я таким грязным?
Меня бросает в дрожь, когда у него вдруг начинает говорить лошадь, но я пока не готов выступить с критической статьей, ибо более зрелые произведения у него еще впереди. Мое Вам почтение, благодарю Вас!
Он услышал нарастающий гул. Словно и не дождь, скорее так рвут разом тысячу кусков ткани, или выпускают сразу тысячу стрел, или кипятят воду в тысяче котлов. Небо почернело еще больше, темные тени заглатывали луга и вершины. Гудел ветер, налетая такими порывами, что трава полегла. Сверкнула молния, залив необозримый луг мертвенно-белым светом. Грохот грома расколол небо, и вдруг на Цао Цяньли обрушился шквал яростных ударов — словно с головой накрыл. Какое неожиданное нападение! Камни, решил он поначалу, а может, и пули. Но присмотрелся к «пулям», чистым, крупным, как подушечка большого пальца, — оказалось, шарики льда, градины! Ну и град! В мгновенье ока градины покрыли луг, посверкивали, перекатывались, подрагивали и исчезали. Больно били по голове, спине, плечам, того гляди, череп треснет, и он машинально прикрыл голову руками — обычный жест панического испуга! Ого, и лошадь по шее колошматят, ну и жуткое небо над этими лугами! Похоже, он отсюда не выберется. Впрочем, это даже забавно, в конце-то концов часто ли тебе в земной жизни доводилось попадать под град на лугу?
Всего две минуты падал град, а Цао Цяньли показалось, что позади осталась целая эпоха — необычная, своеобразная, то ли суровое испытание, то ли легкая забава; то ли безумие, то ли нерадивость батюшки-неба; то ли пустая возня от скуки, то ли фанфаронство, чтобы людей попугать, — и смех и грех, куча мала, а все же — зрелище редкое и грандиозное…
Но завершилась «эпоха», и пошел давно собиравшийся дождь. Он не колошматил по черепной коробке и не прибивал к земле всходы. Пелена падающего ливня укутала луга, словно дымка поднимающихся испарений. И Цао Цяньли, и его лошадь тут же промокли. Холодные, прямо-таки ледяные струи стекали по волосам, по бровям и ушам, по шее, лились по груди, спине, животу. Намокла и отяжелела рваная стеганка. Тем не менее этот умиротворяющий дождь сумел смыть душевные тяготы Цао Цяньли. При мелкой мороси он бы поднял воротник, втянул голову, еще что-нибудь придумал, чтобы не дать струям проникнуть под одежду, но сейчас — сейчас этого никак было не избежать, ничем не защититься, и оставалось смириться, мужаться, покориться дождю. Будем считать, что ты принимаешь холодный душ! Небесный душ! Разве это не приятно? Ух ты, он вздумал даже запеть, громко, этаким тигром рыкающим, но в этот момент струя плеснула ему в рот, и он, рассмеявшись, поспешно выплюнул воду.
Намокнув, шерсть у лошади скрутилась, как махровое полотенце или кисть у знамени, по ней струилась вода, и лошадь казалась такой безобразной, будто это и не лошадь, а черт знает кто.
А вот и новая неожиданность: все разом прекратилось, стихли все звуки, будто дирижер в вышине махнул рукой оркестру. В юго-восточном уголке неба еще что-то копошилось, но мир уже был залит ослепительным сияньем. Омытый, лазурный небосклон стал еще лазурней, жемчужинки дождя на траве и сами травинки с каплями воды были прелестны, каждая по-своему, яркие, блестящие…
Стоило показаться солнцу, и вновь вернулся прежний сезон. Воистину полна метаморфоз погода на этих лугах! От старой клячи шел пар, как от пампушки, которую вынули из котла. Да и у Цао Цяньли с мокрых плеч испарялась влага. И взбодрившийся после такого омовения луг тоже исходил паром, и летели вверх брызги из-под копыт, шлепавших по воде.
Однако стало зябко. Шею да макушку напекло, а он сам так вымок, что тут и заболеть недолго! Тогда он расстегнул пуговицы, скинул прежде всего стеганку, аккуратно разложив ее впереди седла, затем снял рубашку, а под конец даже майку. Еще не все: оказывается, поясница мокрая, так что он, с усилием приподнявшись в стременах, исхитрился снять брюки, оставшись в одних трусах и дырявых ботинках. Обнажил свое хотя и не могучее, но вполне здоровое, не прекрасное, но еще приличное, не молодое, но отнюдь не одряхлевшее тело. На глаз, лет сорок с небольшим! Цао Цяньли представил себе, как он выглядел в пеленках, а потом день за днем, шаг за шагом вытянулся вот в этакого, двадцатитрехлетнего, двадцать три — последний рывок, говорят в народе, ну, а потом-то что, после двадцати трех? Двадцать лет — как один день, что и говорить! Были у него отец и мать, рос он в родной стране, а сейчас выставлен для всеобщего обозрения на этот горный луг… Что ни говори, а все у него как положено — сердце, печень, легкие, желудок, почки, голова, горло, руки, ноги, тело, все на месте, никаких изъянов, но, Цао Цяньли, о Цао Цяньли, неужто твои сто с лишним цзиней[48] веса предназначены лишь для поглощения пищи?
Солнце быстро согрело его, приласкал ветерок, теплый после дождя, по ногам били брызги, летевшие из-под копыт. Он просто млел от удовольствия! В этой истоме, подумал он, пожалуй, больше свободы, больше раскованности, больше чистоты, чем в дирижировании оркестром или завершении нового сочинения. Будь он, скажем, профессором консерватории, или руководителем хора, или композитором на ставке в каком-нибудь самодеятельном коллективе, агитотряде по-нынешнему, — сумел ли бы он ощутить эту первозданную радость? Мог ли бы он восседать на лошади вот в таком откровенном виде и неспешно двигаться по широченному лугу, нежась под лучами солнышка? Будем чистосердечны, многие ли в конце концов нуждаются в симфониях? Разве ему и вообще народу не лучше живется без симфоний? Слава бурям эпохи, которые бестрепетно смели все эти излишества и много чего нового сотворили…
Что-то ему становится не по себе, голова закружилась. Перегрелся? Да позагорал-то всего-ничего. Он накинул рубашку, она мгновенно высохла. Не то, еще сильнее кружится, натянул брюки, еще влажные, они сильно сжали ноги, но тут же высохли, а он чувствовал себя все хуже, голова кружится, сердце сдавливает, Прокофьев… когда же он покинул наш мир? Приятно казахам, что Ромео ест лепешки? Какой-то сумбур в голове. О чем он только что думал? Лепешки, откуда лепешки, сейчас бы пару лепешек…
Дошло наконец. Голоден! Голоден! Оказывается, он уже чертовски голоден. Время-то перевалило за полдень, за градом да ливнем желудок, словно заткнутый чем-то, не осмелился дать сигнал, но дуновение ветерка и легкий душик дождя раздразнили аппетит. Ведь он давно уже знал, что стоит начать подъем в горы, стоит выйти на эти луга, как аппетит разыгрывается на редкость, будто кочергой разворошили уголья… Но где же, однако, дровишки?
Когда это слово, «голоден», дошло до сознания Цао Цяньли, все симптомы голода, словно специально дожидаясь этого мгновения, обрушились на него и сокрушили: руки обмякли, ноги онемели, голова закружилась, в глазах потемнело, сердце застучало, дыхание стало прерываться, перед глазами замелькали золотистые звездочки, и тут же из желудка вырвалась горько-солено-кислая отрыжка, выплеснулась в рот — еще противнее, чем от лекарства…
Ох, уж эти составители словарей, чтоб им! Ну, зачем они включили туда слово «голод»! Не будь его, насколько прекрасней стала бы жизнь!
Прикинем ситуацию. По предварительным расчетам, к обеду он должен был добраться до места, именуемого «одинокой сосной», там раскинулась юрта чабанов, где он мог бы глотнуть чая, перекусить, привести себя в порядок — и дальше, да кто же предполагал, что эта немощная кляча будет так плестись, что и тени «одинокой сосны» пока не видать.
Ай-яй-яй, как бы это выразить? Человек — железо, еда — оселок, раз не поешь — и уже занемог, о, жалкий человек, все-то тебя тянет поесть, да не поесть — нажраться! Чем ниже за последние годы спускался он по общественной лестнице, тем лучше постигал эту великую истину, порой доводящую до горьких слез, — есть человеку необходимо, голодный не распрямит поясницу, не поднимет головы! Сколько людей всю жизнь бьются, терпят невыносимые муки и унижения ради куска хлеба. Сколько людей всю жизнь бьются, все выносят, но так и не наедаются досыта! И всякий раз еда приносила ему волнение и радость — тем более, что все больше и больше людей перестают мучиться в поисках пищи, а в его памяти еще со времен до Освобождения сохранились скрюченные руки мертвецов на улицах… Теперь он понимает, отчего это его здешние соотечественники-мусульмане не прикоснутся к пище, не восславив аллаха.
А тебе, лошадушка, и невдомек, что мы с тобой уже проголодались? И что, если пораньше доберемся до «одинокой сосны», тебе можно будет скинуть седло и вольготно пощипать сочную травку?
Что же это, однако, такое с лошадью? Не зря на нее давно смотрят косо, что да, то да. Но нельзя во всем винить лошадь. Двинулся он с утра, а уж дело к вечеру, по пути отвлекался на покупки, приветственные церемонии со встречными крестьянами, и были еще ветер, и дождь, и гром, и ядовитая змея, и подъемы, и спуски, да еще израненная холка… Чего тебе еще надобно, ничтожный, как муравей, Цао Цяньли, восседающий на ничтожной, как крыса, кляче?
Разве плохо, когда после такого дня человек возжаждет и даже осмелится сказать, что он велик, или может быть великим, или хочет стать великим, а конь назовет себя рысаком, тысячеверстным сказочным скакуном или заявит, что станет рысаком?
Тем не менее все великие люди или славные рысаки должны питаться, хотя бы травкой, — это истина истин, печально, но факт…
Пострадал немного, сейчас полегче, кисло-горько-соленая оскомина во рту рассосалась, уже вроде бы никакого голода и нет, напротив, впечатление такое, будто желудок завален, заполнен, забит сверх меры, будто переел он так, что жди несварения. И на душе никаких неприятных ощущений, тревога улеглась. Посмотрите-ка, и голод одолим. Нет в Поднебесной ничего неодолимого. Так называемый голод — всего лишь условный рефлекс, приходит нужный час — выделяется желудочный сок, проходит время — и сока больше нет. Все неудобства, оказывается, — не более чем козни желудочного сока. Продекламируй парочку великих цитат, и силам голода будет дан отпор, думал он. Думалось, правда, вяло. В последние годы он стал замечать, что постепенно отпадает нужда в мозгах, они обленились, атрофируются, бывало — говорит, говорит с женой, как вдруг перестает понимать смысл ее слов и мгновенно забывает все, что сам только что произносил. Прикажи ему сейчас вновь засесть за сочинительство, никакой музыки не придумает. Пусто теперь в голове. Несколько лет назад на него набросились с бранью как на «паразита»… Какого паразита — аскариду, солитера, круглого струнца? Может, он и в самом деле стал паразитом?
Он был не в силах сосредоточиться на чем-то одном и лишь — трюх, трюх — трясся на хребте лошади, так что и горы дрожали, и трава дрожала, и весь мир дрожал, словно плыл по воде, по волнам, а он-то, он будто привязан к лошади, он хочет вырваться, воспрять, отпрыгнуть метра на три, заорать, но сил нет, и он все трясся, трясся, трясся — каждой клеточкой, каждой каплей крови, каждым нервом, каждым органом, не имея возможности остановиться, дурак дураком…
Прочь, голод! Уже не голоден! А голова кружится еще сильнее, будто у него морская болезнь, подташнивает, но с чего взяться рвоте? В желудке колики, пора «проникнуться решимостью»[49]…
И тогда дурнота стала затихать, оставив усталость, слипающиеся глаза, изнемогли уже не только конечности, но и кожа, кости; в единый миг руки, ноги, костяк — все обмякло, стало невесомым, не это ли называется «невесомостью»? Я очутился в невесомости? — пытался понять Цао Цяньли. Он ощущал смутную тревогу, пекло затылок, словно поджаривали на огне. Трава опять изменила цвет, казалась какой-то фальшивой. Как дешевая декорация на сцене. До чего противные испарения, парит так, что невозможно вздохнуть. На лбу выступили бусинки пота, ветер холодил, по позвоночнику пробегал озноб, спина ссутулилась, в носу засвербило, правда, до чиха не дошло, а потом — то ли от холода, то ли от жары — бросило в дрожь.
[48] Цзинь — 0,5 кг.
[49] Начальные слова включенного в Цитатник изречения Мао Цзэдуна: «Проникнуться решимостью, не бояться жертв, преодолевать любые трудности для завоевания победы».