Сидя на седле, брошенном на ворох еловых лап, Савелий Чух, разобрав оголовье, протирал его части влажной тряпицей, тщательно прочищал места, где кожа соприкасается с пряжками, отскабливал с трензелей ржавчину.
— Как погляжу, руки у тебя, Савелий, и минуты спокойно не полежат, все какое-нибудь дело находят. Как же ты без работы будешь сидеть, когда все мы несказанно разбогатеем?
— Вы, ваше благородие, Николай Анатольевич, когда-нибудь анекдот про жида слыхали?
— Это смотря какой из них.
— Жида спрашивает служивый: «Ты что бы делал, если бы вдруг царем стал?» А тот ему отвечает: «Я бы царствовал и попросил бы разрешения немно-о-жко шить». Вот и я куплю снова хуторок и буду хлеб выращивать, а как же без труда? Только если честно, Николай Анатольевич, так не особенно я в эти деньги верю. Легкого хлеба я не едал, незаработанные деньги в руках не держал. Ну, да бог с ними. Как у нас в станице говорили: побачим, сказал слепой; послухаем, поправил глухой, а покойник, на лавке лежа, прибавил: до всего доживем.
С другой стороны костра, под ровный гул разгоревшейся нодьи, Дигаев выспрашивал у Бреуса:
— А что, ротмистр, вот вы все о Париже да о Париже говорите, а там что — все медом намазано? Нас там все ждут не дождутся?
— Медом не медом, а жить красиво там умеют. Правда, это в том случае, если при деньгах. Но и тут опасность есть: имея капитал, нужно стараться поменьше якшаться с дорогими соотечественниками. А то будет как в Харбине, уж какие только организации не устраивают поборы, чьи только представители не попрошайничают не только по трактирам, но и по домам. Приеду я, есаул, в Париж и буду наслаждаться любимым мною русским языком только раз в году, на пасху, а в остальные дни года меня для земляков попросту не будет существовать. Вы согласны? Ведь не хватит же моих сокровищ для того, чтобы обеспечить приличную жизнь всей белой эмиграции! Я бы, была моя воля, даже в Хайлар на обратной дороге не заезжал, пускай дорогие соратники думают, что меня расстреляли красные. А то ведь — при всей моей любви к деньгам — так выпотрошат, что потом не одну ночь в Париже проведу в кошмарных воспоминаниях.
— Это вы точно подметили, ротмистр, — тяжело вздохнул Дигаев. — Однако пора спать, завтра ни свет ни заря снова в дорогу. И когда она только кончится? Я раньше думал, что мне износу никогда не будет, каждую мышцу в отдельности чувствовал, тело радовалось: ни усталость, ни хворь меня не брали. Ну а теперь утром поднимаюсь тело как чугунное. И это после отдыха! Нот как обманывался по молодости! Одни душевные страсти только и остались в радость, да и те, чувствую, вроде бы слабеют.
Весь следующий день опять попеременно то ехали на лошадях, то сами утаптывали для своего маленького каравана тропинки, освобождая их от сучьев и поваленных ветром деревьев. Мокрели в пахах лошади, прели под тяжелым зимним шкурьем люди… Уже вечером, поглядев на месяц, Савелий Чух отметил: лысый мерин через ворота глядит; и почти сразу, будто благодаря этой примете, где-то впереди на тропе услышали лай собак. Вскоре разглядели и притулившееся возле реки зимовьище.
Стучать не пришлось, не успели подъехать к частоколу из тонких бревен с острыми краями, как ворота со скрипом растворились и в открывшийся проем вышел сутулый здоровый старик, до глаз заросший бородой. Рядышком суетливо повизгивали два крупных кобеля.
— Полно брехать, — спокойно сказал им старик.
— А ты чего же, дед, вот так запросто открываешь, не спрашивая нас, кто, дескать, такие, чего хотим? — подъезжая поближе, спросил Дигаев.
— А чего спрашивать, — рассудительно пробасил тот, — вот поедите, чайку попьете, там сами все и расскажете. Да вот голос вроде бы слышу знакомый, так что долго в неведении не останусь.
— Здорово, дедуля, тысячу лет тебя не видал, а ты, кажется, и не изменился, — подошла к старику еще одна тень.
— Да неужто Володька? Магалиф? — Обхватив одной рукой прапорщика за плечи, приподнял тот фонарь повыше. — Точно, странник божий, значит, жив? Не спился, не скурился? Знать, немало тебе здоровья родители в свое время отпустили. Или перестал марафет принимать?
— Дедуля, если угостишь дьявольской травкой, так в ножки поклонюсь, четвертый день места себе не нахожу, чую, снова сорвался.
— А меня, старик, узнал?
Дигаев подошел вплотную.
— Чума вас разберет… Вроде бы ваше благородие сотник Дигаев. Не ошибаюсь? Или вы уже до полковников доросли? Вы али как?
— Я, только уже уйму лет не сотник, а есаул, понял?
— Понял, как не понять. Прошу в дом, ваше благородие. Я, как прежде, со старухой живу.
— Жива еще?
— Жива, чего и тебе, Володька, пожелает. Да ить, милый человек, что с нами сделается? Коротка молитва: «Господи спаси!» — а спасает.
Располагались в доме долго и шумно. И сразу же в горнице, вдоль верхних венцов которой были развешаны охапки пахучих трав, поплыл застоялый запах давно не мытых, сопревших ног, едкий уксусный запах мужского пота.
— Как от жеребцов тянет, — едва поздоровавшись, повела носом старуха. — Пока на бегу сполоснитесь, а после ужина помыться вам нужно будет как следует, чую, что давно мочалки не видели.
— Ладно, старуха, приготовь людям поесть, потом их жизни поучишь, — махнул рукой дед Гришаня. — Кашки им побольше свари. Русского мужика без каши не накормишь. Хотя какие вы теперь русские, а, Володька? На родной земле лет уж как по двадцать не были, язви тебя в почки? И по документу, поди-ка, теперь в япошках числитесь? — ехидно пытал старик.
— Вижу, ты, дед Гришаня, все такой же занозистый и остался? — усмехнулся Дигаев. — Хотя бы в честь встречи не обижал однополчан.
Двери, наличники, огромная русская печь, занимавшая половину горницы, были выкрашены в белый цвет. А по нему среди тщательно вырисованных разными красками замысловатых растений шагали петухи с огромными шпорами и гребешками всех цветов радуги, летели к буйному озеру стаи райских птиц-павлинов и дивных лебедей, скакали странные звери, непропорциональные, но удивительно гармоничные, наделенные какой-то непонятной на первый взгляд красотой. Все эти рисунки, намалеванные вроде бы детской, неискусной и не привыкшей к кисти рукой, сочетали в себе наивность, полное незнание художественных законов, отсутствие профессиональных навыков, но в то же время и мудрость простой жизни, взятой из общения с природой.