— Нет, — снова мотнула она хвостом. — Маленький, чёрненький, таджик, — упрекнула она меня, может быть, потому что я за ней до сих пор не приударил, не покусился на её пунцовый ротик и ядреный, как орех, зад.
— Ха… — удивился я её мыслям, — таджик?.. — И, наверное, имел глупый вид, потому что соседка обрадовалась и приняла моё недоумение на свой счёт, то бишь поставила в своём гроссбухе галочку: «любопытен не в меру и любит подглядывать в глазок».
Я, действительно, иногда шпионил, когда она мыла пол перед своей дверь, но из чисто эстетических соображений: надо же иметь понятие, кто швыркает у тебя под порогом.
А ещё я понял, что Радий Каранда сделался осторожным, как китайский шпион, то бишь был прав: если за сумкой кинутся, то будут искать таджика. Разумно и чрезвычайно дальновидно, поэтому насчёт «здоровый, лысый» я зря ляпнул, но, может, соседка с конским хвостом запамятует, зачарованная моими волосатыми ногами и камушками в голосе? Приходилось уповать лишь на чудо и невнимательность карающих органов.
— Спасибо, — смутился я ещё больше к её радости, взял сумку, закрыв дверь, посмотрел в глазок.
Соседка-сорока демонстративно показала мне средний, мол, я тебя всё равно вижу, задорно мотнула конским хвостом, и была такова, покрутив ореховым задом. Может, у неё от моих волосатых ног разыгралось воображение? Может, она пришла уже горячей и тёплой, а я не сообразил? Я не знал, надо разобраться, одинока ли она и бывают ли у неё загулы по части неженатых мужчин?
В сумке оказались два автомобильные номера и «макаров» в кобуре с запасной обоймой. Как Радию Каранде удалось провезти оружие через границу, одному богу известно? Наверное, с военными переправил. Мне сделалось стыдно-стыдно из-за того, что я запрезирал его. «Пользуйся, — писал он в короткой записке, — номера фальшивые, а пистолет — настоящий». И больше ни слова. Что с ним? И куда он? Молчок. Не изменил самому себе Радий Каранда ни словом, и, надеюсь, ни делом. Я понял одно, Радия Каранду надо искать, и чем раньше, тем лучше. Вдруг он в какую-нибудь историю влип?
Вечером того же дня, я обошёл все бары и забегаловки, в которые мы с ним облюбовали: нигде его не видели, нигде он не появлялся; и уже крайне отчаялся и был угрюмо пьян, когда в ирландском пабе «Белфаст», что в Среднем Овчинниковском переулке, бармен с запоминающимся именем Артём Барракуда по-свойски подмигнул мне, словно мы соблюдали конспирацию, общаясь только знаками, и сунул записку, как бирдекель. Я кивнул, давая понять, что буду нем как могила, вышел на улицу и в свете фонаря развернул листок: «Если ты читаешь эту записку, значит, ты меня нашёл, — писал Радий Каранда свои летящим подчерком, — после нашего разговора в душе накипело, я плюнул на всё и уехал. Кроме тебя, об этом никто не знает. Не поминай лихом».
Он всё-таки выкинул этот финт, несмотря на короткую ногу и любовь к столичной жизни, и не хочет, чтобы об этом трепался, тем более за кружкой пива. Взял и сделал то, о чём я только строил воздушные замки. С горькой, как хина, завистью в душе я отправился домой, где меня ждала холодная постель, радуясь, однако, что Радий Каранда, несмотря на его габариты и похожесть на Дженсона из «Ментовских войн», оказался умнее и хитрее, чем я думал, ибо ни словом, ни взглядом ни разу не выдал себя. А ещё он проверил меня на вшивость: я мог не проявить настойчивость и не найти паб «Белфаст» и Артёма Барракуду, который тоже «там» был, тогда всем моим разговорам о Донбассе — грош цена.
Того, кто покушался на Аллу Потёмкину, поймали ещё ночью, когда мы с Жорой Комиссаровым глотали спирт и горланили песни о Гренаде. Им оказался чаморошный шашлычник из «Багратиона», худой, как спичка, с неряшливой, седой бородой и бегающими глазками.
Я зарёкся думать об этом; подъехал посмотреть на смертельно перепуганного абхазца, которому светила как минимум экстрадиция на родину, а как максимум лет десять в зависимости от состояния здоровья Аллы Потёмкиной.
— Он сказал, что опаздывал с перерыва, — пояснил следователь и развёл руками, что поделаешь, мол, и такое у нас тоже бывает.
И я понял, что он навёл обо мне справки со всех ракурсов и в курсе моих финансовых возможностей и военного прошлого, а также здоровья и потенциальных возможностей в плане Донбасса.
— Идиота кусок! — согласился я с ним.
— Дикари! Понаедут, а вести себя не умеют! — слишком настойчиво посетовал следователь и вопросительно уставился на меня, дабы не переусердствовать в стремлении обогатиться от ситуации.
Я подумал, что, быть может, ему дали мзду, вот он и шерстит бесчестно? Однако теперь меня это не касалось, после записки Радия Каранды я словно отстранился от этих московских штучек и мне сделалось смешно: в умысел следователя теперь входила задача исподволь, чтобы не делиться, разжалобить меня и уговорить забрать заявление. Никакого отношения ни к Андрею Годунцову, ни к Лере Плаксиной абхазец не имел, повода нападать на Аллу Потёмкину у него не было, стало быть, пусть живёт и процветает на ниве шашлыков и кебабов.
Я великодушно махнул рукой:
— Пусть катится на все четыре стороны!
— А если?.. — Следователь решив, что переиграл меня, вдруг принял официальный вид и важно, и с достоинством посмотрел в бумаги, в которых, как я понял, напротив диагноза Аллы Потёмкиной стоял здоровенный вопросительный знак.
— Никаких «если»! — неподдельно возмутился я, потому что сам боялся подобных мыслей, которые имели свойство материализоваться. — К тому же, что с него возьмёшь? — заговорил я на полицейском языке.
— Как хотите, — с явным облегчением и слишком поспешно для ситуации сказал следователь, и я подписал отказ; пусть отрабатывает свою мзду, если она ему, конечно, заплачена.
Мне показалось, что он вместе со мной испытал искреннее удовлетворение, и в глазах у него тикал счётчик.
Её выписали неделю спустя. Боли прошли, температура спала, и эскулап заверил, что все анализы в норме; я сделал вид, что поверил, однако, сказал, чтобы ему больше ничего не платили, не нравился мне он, что поделаешь. В этой больнице мы больше лечиться не собирались.
— Надо было тебя всегда ждать, — двояко посетовала Алла Потёмкина, — но кто знал, что ты, вообще, возникнешь, — призналась она с немым укором к своему прошлому и одёрнула меня взглядом своих небесных глаз, от которых моё бедное сердце металось, как белка в колесе.
Я понял, что к этой мысли она пришла в больничной тишине и умиротворении. У неё было время подумать. И вообще, от неё вдруг стало исходить ощущение преданности. Словно она открыла тайные клапаны и её душа наполнилась надеждой, о которой она уже подзабыла. Однако это был только первый слой скорлупы, а что глубже, я не видел, и ещё некоторое время сомневался в положительном исходе наших отношений. Зачем разрушать то, что так хорошо было устроено? И лишь глупенькая надежда на будущее, питала мой оптимизм.
— Я не хочу больше быть стервой! — заявила она. — Мне надоело быть стервой! Думаешь, я не знаю, что обо мне говорят в фирме?!
Я пожал плечами: до меня никакие слухи не доходили, и я мог гордиться собой и думать, что даже из-за одного этого люблю её, но странной любовью, с горечью потерь, что ли, с высоты своих лет, но точно не с теми свежими чувствами, которые я неизменно питал к Наташке Крыловой, потому что Наташка Крылова всегда была и оставалась моей юностью.
Под различными предлогами я избегал разговора, к которому она меня всё время понуждала. Он был подобен блужданию по минному полю или по реке во время ледохода, кто знает, как оно всё обернётся? Но ей почему-то он, этот разговор, позарез нужен был, и она без всякого смущения загоняла меня своими бесконечными фразами: «Я тебе всё расскажу…» или «Если я не тебе не расскажу, я не смогу жить…» и т. д. и в том же духе; и я страшно нервничал, у меня поджилки тряслись всякий раз, когда я входил к ней палату и глядел на её осунувшееся лицо; естественно, я не подавал вида, что страшно трушу, и камушки у меня в горле звучали по-прежнему, как в ледопаде; но то состояние предтечи, которое владело мной последнее время, не трансформировалось ни во что другое, то есть гильотина висела по-прежнему, и чувство катастрофы обострилось настолько, что я боялся даже преданного взгляда Аллы Потёмкиной; я каждый раз с облегчением ложился спать: сегодня ничего не случилось, и слава богу. Поэтому за пару дней до выписки бывал у неё набегами и под различными предлогами старался улизнуть как можно быстрее. Один раз был даже официальный повод: анонс фильма об Андрее Панине, хотя сами съёмки были в самом разгаре. Роман Георгиевич самолично приехал за мной на Рублевку и отвёз в «Кафе Пушкинь» на Тверском бульваре, где на балконе второго этажа меня долго с пристрастием пытали телевизионщики и разнокалиберные киношники, заставляя произносить заранее написанную, ну, очень умную речь, глядеть в свет софитов и делать озадаченно-проникновенный вид, а после окончания съёмок один знаменитый режиссёр, не помню его фамилии, высокий, толстый, с дворницкими усами и пухлыми ручками из мультфильма «Илья Муромец», подплыл, как айсберг, и громогласно вопросил в присутствии многочисленных свидетелей и прессы:
— А вы не хотите у меня сниматься?! Мне как раз нужен такой типаж в полицейской моногосерийке?!
— Кем? — спросил с удивлением, потому что только и думал, что о завтрашней выписке Аллы Потёмкиной и о предстоящем с ней тяжёлом разговоре.