7.18. Единое имперское пространство как главный вызов имперской власти
Таким образом, иллюзия неограниченного контроля над Речью Посполитой привела к политическому кризису, спровоцировавшему большую войну с Османской империей, ценой успеха в которой стала потеря прежнего исключительного влияния в Речи Посполитой и крах попыток сохранить ее буквально в неизменном виде. Аннексия самых бедных беларуских земель Речи Посполитой в 1772 г. не компенсировала это стратегическое поражение, лишь создавая новые проблемы имперской власти (например, необходимость выработать политику по отношению к многотысячному еврейскому населению на присоединенных землях). Сама ставка Екатерины II в 1760-х гг. на благотворность исторического «естественного состояния», которое лишь требуется верно выразить и закрепить законодательно (наиболее наглядно проявившаяся в проекте Уложенной Комиссии), оказалась не просто ошибочной, но разрушительной. Единое имперское пространство уже являлось социальной реальностью — сложной «открытой системой», в которой невозможно было провести однозначные границы (чье именно «естественное состояние» предполагалось гарантировать?) и учесть все влияющие на него факторы. Точнее, эта новая реальность не позволяла существовавшим в ней людям устраивать свою жизнь по-своему и не давала легальной возможности приспособиться к ней. Признаваемое «естественным» (то есть, само собой разумеющимся) состояние жителей внутренних территорий Российской империи не больше отвечало обстоятельствам времени, чем «исконная конституция» Речи Посполитой, которую пытались навязать ее жителям во второй половине XVIII века. Для того чтобы удерживать в равновесии и под контролем постоянно порождающую противоречия «имперскую ситуацию», необходимо было регулярно «переформатировать» социальное пространство империи в целях достижения оптимального баланса интересов и снятия остроты конфликтов.
Драматическим доказательством реальности этого единого имперского пространства и губительности его неорганизованного «естественного» состояния для власти, претендующей на то, чтобы «просто» контролировать ситуацию, стало восстание под предводительством Емельяна Пугачева (сентябрь 1773 — 1775 гг.). Восстание было поднято яицкими (уральскими) казаками, обитавшими по среднему и нижнему течению р. Урал, на юго-западе современной Оренбургской области и северо-западе Казахстана. Восстание вскоре охватило огромную территорию Приуралья, Нижней и Средней Волги и потребовало для подавления переброски войск с театра военных действий в Приднестровье. Не касаясь в этой главе подробного хода восстания, необходимо подчеркнуть участие в нем самых разнообразных групп населения, которым «полагалось» в их «естественном» состоянии сторониться друг друга и даже враждовать: казаков и калмыков, старообрядцев и мусульман, русских крестьян и кочевников-башкир, татар и марийцев. Восстание показало, что в реальности эти люди взаимодействуют и находят общий язык (как в прямом, так и в переносном смысле), чего никак не предполагали правители России. Это восстание очень напоминало колиивщину 1768 г.: современники (впрочем, как и позднейшие историки) воспринимали его как странный пережиток предыдущего столетия. Оно шокировало масштабами жестокости, когда вырезались целые социальные группы, семьями. Только, в отличие от колиивщины, вместо «евреев» и «поляков» уничтожались все «благородные» и «образованные», офицеры и чиновники. Как и в случае колиивщины, за архаической жестокостью скрывался откровенно «политический» характер восстания (что было нехарактерно для архаических бунтов). Если лидеры колиивщины уверяли сторонников в том, что действуют по велению «золотой грамоты» Екатерины II, то лидеры восстания 1774 г. объявляли своего предводителя — донского казака Емельяна Пугачева (1742−1775) — чудесно спасшимся императором Петром III, собирающимся наказать вероломную жену Екатерину II. При этом они не заблуждались насчет личности Пугачева, с самого начала заявив ему: «Хоша ты и донской казак, только-де мы уже за государя тебя признали, так тому-де и быть.» Внешне демонстрируя повиновение, казаки контролировали даже личную жизнь Пугачева, расправляясь со всеми, кто мог оказывать влияние на него (будь то любовница или офицеры, спасенные было им от смерти). Не находя никакой возможности для представления их реальных интересов и нужд в официальной социально-политической системе, недовольные подданные империи попытались сформировать свою альтернативную политическую систему — сформулированную на языке империи.
Личность Пугачева была столь же случайна на месте предводителя восстания, сколь символична и характерна, воплощая в себе новый — имперский — социальный тип. Пугачев родился на Дону в православной семье — притом, что большинство донских казаков были старообрядцами. Он принимал участие в Семилетней войне. После того, как Станислав Август стал королем Речи Посполитой, Пугачева отправили с командой казаков искать и возвращать в Россию бежавших в Речь Посполитую старообрядцев. В 1770−1771 гг. Пугачев воевал в Приднестровье против Османской империи, отличился при взятии Бендер. Заболел, вернулся на Дон, но в отставку его не отпустили. Довольно случайно вступил в конфликт с властями — даже не из-за своих собственных интересов: решил помочь своему родственнику бежать со службы. После череды арестов и побегов его положение стало действительно угрожающим, и он предпринял удачную попытку «сменить биографию»: для этого надо было пробраться на территорию Речи Посполитой, а затем, выдав себя за старообрядца, возвращающегося по указу Екатерины II в Россию, получить на границе новый паспорт и проследовать к указанному месту поселения где-нибудь в Заволжье или Приуралье. Для этого ему пришлось преодолеть свыше полутора тысяч километров только в одну сторону, используя свой опыт конвоирования старообрядцев. По крайней мере с этого момента Пугачев начинает изобретать свою «социальную персону»: он выдает себя за старообрядца и сочиняет историю о спрятанных им сокровищах — чтобы стимулировать украинских старообрядцев помочь ему перейти границу. Получив новый паспорт и прибыв к месту поселения в Заволжье, за тысячу с лишним километров и от границы, и от места его рождения, он начал подговаривать тамошних старообрядцев бежать на Кубань,
Его арестовали и доставили в Казань, где казанский губернатор признал его обычным «вралем» и велел на время следствия снять с него кандалы. Вновь выдав себя за набожного старообрядца, Пугачев бежал из тюрьмы в июне 1773 г. при поддержке местной старообрядческой общины, а уже спустя несколько месяцев был признан вожаком казацкого восстания в качестве «Петра III». То есть Емельян Пугачев — не просто человек, выпавший из традиционной социальной структуры (казачьей службы) и сочинивший себе новую биографию («враль»), но и лично пересекший несколько раз европейскую часть Российской империи в нескольких направлениях и вступавший во взаимодействие со множеством людей из разных краев и социальных групп. Не существовало никакой определенной, «естественной» и «исконной» социальной ниши, которую человек вроде Пугачева мог бы занять, и чьи коллективные интересы — позови его Екатерина II в Уложенную Комиссию — он мог бы там отстаивать.
Поэтому масштабные реформы Екатерины II, начатые в середине 1770-х, являлись не только доктринерским экспериментированием с идеями просветителей и не просто ответом на восстание Пугачева (как губернская реформа могла напрямую предотвратить повторение бунта?), а принципиально новым подходом к созданию современного «правомерного государства» — именно как имперского государства. Сложившееся у современников (и разделяемое большинством историков) представление о правлении Екатерины II как «золотом веке» империи, которая не знала поражений и процветала, связано с самим фактом сознательного конструирования империи Екатериной. Ее усилия просто не с чем сравнить, так как никто из ее предшественников (включая Петра I) не имел определенного и столь же разработанного видения социального и политического устройства России как сложносоставного и мультикультурного общества. В тех случаях, когда «социальная инженерия» Екатерины II оказывалась удачной и позволяла эффективно организовать («мобилизовать») те или иные социальные группы, результат казался поразительным — будь то исключительно плодотворная кадровая политика, давшая российской армии блестящих полководцев, или интеграция локальных элит в общеимперский правящий политический класс дворянства. Пустое прожектерство, просчеты, неоправданная растрата человеческих и материальных ресурсов не могли скомпрометировать эти удачи, потому что воспринимались как «норма» любого правления. Достижением Екатерины II были не отдельные реформы или завоевания, а создание самой институциональной (и концептуальной) «имперской рамки», которая на многие десятилетия предопределила политическую логику ее преемников.
Устойчивость и «естественность» этой рамки проявилась после смерти Екатерины II (1796), во время неполного пятилетнего правления ее сына, императора Павла I (1754−1801). Существовавшее с самого начала отчуждение между Екатериной и Павлом перешло со временем в острую неприязнь. Екатерина лелеяла планы сделать наследником любимого внука Александра в обход сына, а Павел, вступив на трон, последовательно старался стереть саму память о почти 35-летнем правлении матери: сносились целые дворцовые комплексы, подвергались опале екатерининские сановники, отменялись ее решения. Несмотря на одержимость духом противоречия наследию матери, на практике Павел I действовал в рамках имперской парадигмы (господствующего образца мышления), заданной Екатериной.
Так, Павел заслужил репутацию «притеснителя» дворянства, нарушавшего «вольности», дарованные Екатериной. Действительно, он запретил выходить в отставку офицерам, не прослужившим и года; отстранил от выборов в местные органы дворян, уволенных со службы за проступки; в 1799 г. заставил дворян платить фактически «подушную подать» (налог) в размере 20 рублей (в то время как крестьяне платили около рубля); в несколько этапов ограничил права органов дворянского сословного представительства и самоуправления. Сам Павел был чужд идеалам Просвещения и стремился воплотить в жизнь свой «неоготический» идеал дворянства как рыцарского сословия самоотверженного служения. Однако это служение понималось им уже всецело в рамках современного государства. Поэтому его ограничительные меры парадоксальным образом только усиливали эффект социальной инженерии Екатерины II, направленной на формирование правомерного государства и класса его полноправных граждан (и «купировали» архаические пережитки сословных привилегий, которыми обставлялось это гражданство). В отличие от допетровских времен, необходимость служить теперь оправдывала не владение собственностью (землей и крестьянами), а статус полноправного «гражданина». Как и введенная Павлом (и отмененная после его смерти) «подушная подать» с дворян, служба становилась элементом отдания гражданского долга государству. Другое дело, что, разрушая архаические сословные органы дворянства, Павел не собирался предоставить дворянам взамен более современные формы гражданского представительства (в дополнение к гражданским обязанностям) — и был убит в результате дворянского заговора 1 марта 1801 г., оставив своим преемникам решать эту задачу.
Так же вполне созвучны идеям Екатерины II были шаги, предпринятые Павлом в отношении крепостных крестьян: законодательная регламентация максимальной продолжительности работы на помещика, запрет продажи крестьян без земли или разлучения членов семьи при продаже, преследование жестокого обращения с крестьянами. Екатерина II, строившая планы отмены крепостного права, в соответствии со своей правовой доктриной считала невозможным вмешательство государства в сферу частных отношений дворян с крепостными. Павел не просто представлял более «интервенционистское» направление в политической теории (допускающее вмешательство законодателя в частную сферу), он сделал шаг к признанию крепостных крестьян (а не только государственных, как Екатерина II) субъектами государства.
Наконец, Павел продолжил политику имперской веротерпимости, нормализовав положение старообрядцев (в частности, впервые разрешив им строительство храмов).
Таким образом, к концу XVIII века параллельные и взаимосвязанные процессы построения современного государства и формирования империи, как механизма адаптации унифицированного политического аппарата к разнообразию местных условий, прошли несколько этапов. Бывшая «пороховая империя» Московского царства, вместе с украинскими землями и под их формирующим влиянием (как периферии соперничающей «пороховой империи» — Речи Посполитой), оказалась вовлечена в процесс насаждения «регулярного» камералистского государства. Этот стихийный процесс был осмыслен как сознательная и целенаправленная политика Петром I, которому проблема империи казалась главным образом вопросом убедительного «перевода» традиционного царского титула на язык современной европейской политической культуры. Лишь спустя несколько десятилетий, к середине XVIII века, в царствование Елизаветы Петровны на смену стихийному «империостроительству» приходит осознание необходимости выработать продуманную имперскую политику. Необходимость такой политики становится очевидной по мере успехов в построении «регулярного» государства, которое сталкивается с принципиальной «нерегулярностью» многокультурного и многоконфессионального общества под властью императора.
Екатерина II приняла на себя миссию рационального конструирования Российской империи на основе новейшей политической теории западноевропейского Просвещения, первоначально ограничивая при этом сферу рациональной «имперской инженерии» исключительно внутренней политикой. Ее первоначальная ставка на грамотное законодательное оформление некоего изначального «естественного» состояния доказала свою ошибочность — как во внутренней политике (Уложенная Комиссия), так и в политике в отношении Речи Посполитой. Ошибка стоила дорого, приведя к Пугачевскому восстанию внутри страны, к кризису в Речи Посполитой и к войне с Османской державой. Учась на своих ошибках, правительство Екатерины II приходит к активной социальной инженерии внутри страны и выработке подлинно «империалистической» внешней политики (то есть в корне перекраивающей политическую карту). Блестящие результаты (будь то губернская реформа или завоевание Причерноморья и Крыма) не компенсировали тяжелых неудач (неспособности решить крестьянский вопрос или во многом вынужденного уничтожения Речи Посполитой), а создавали вместе некую новую — еще более усложненную — реальность. Как доказало правление главного политического противника Екатерины II — ее сына Павла I, — модель модернизирующей империи и современного государства окончательно укоренилась в России, и никакие идейные разногласия в правящем классе не могли принципиально изменить ее.
Однако сам успех «империостроительства» Екатерины II породил главную проблему для окончательно сформированной ею социально-политической системы. К концу ее царствования фактически вся территория Северной Евразии оказалась включенной в общие политические границы. Колоссальное разнообразие локальных культур и традиций, составлявшее структурную имперскую ситуацию этого обширного региона, стало отличительной чертой поглотившей его Российской империи. Можно сказать, что растянувшийся на два тысячелетия процесс самоорганизации Северной Евразии на этом этапе действовал в формате Российской империи. Имперская ситуация формально объединилась с конкретной империей как политико-культурной организацией разнообразия. Результатом этого объединения стала принципиальная внутренняя неодномерность, непредсказуемость и неоднозначность Российской империи и любой имперской политики.
В империи кажется, что все под контролем верховной власти — «imperium». На самом деле, важнейшим фактором принятия решений и даже придания смысла явлениям и структурам оказывается имперская ситуация. Процесс политического объединения и подчинения Северной Евразии не оставил совершенно независимых групп, способных целиком выражать свою волю — но их совокупность в общей политической системе создала ситуацию «непредсказуемых последствий», которая не позволяла навязывать свою волю в одностороннем порядке даже императору. Имперская ситуация становится главным «историческим субъектом», чья «коллективная воля» оказывает определяющее влияние на ход истории. Любое универсальное решение преломляется в логике «имперской ситуации», нередко приводя к прямо противоположным последствиям. Желание сохранить Речь Посполитую в ее изначальном «естественном» состоянии парадоксальным образом приводит к разделу и уничтожению этого некогда великого государства. Екатерина II считала необходимым отменить закрепощение крестьян — однако логика имперской ситуации привела к распространению крепостного права на землях Малороссии, которые прежде не знали его.
Империя как форма политической организации и имперская ситуация — разные понятия, представляющие разные уровни теоретической абстракции. Сознательное «империостроительство» Екатерины II и поглощение Российской империей всех локальных культур и соперничающих «пороховых империй» Северной Евразии окончательно объединили эти две категории в истории региона. Распространение авторитарной власти императора не смогло подавить местные очаги самоорганизации и структурные условия, питавшие эти очаги. Парадоксальным образом, «имперская ситуация» как главный двигатель самоорганизации региона оказалась структурирована политической организацией исторической Российской империи.
Глава 8. Дилемма стабильности и прогресса: империя и реформы, XIX век
Часть 1. Современная империя в поисках нации
8.1. Новая историческая ситуация
К концу XVIII в. Северная Евразия вступила в принципиально новый этап в своей истории. Современное (камералистское, «регулярное») государство распространило свое влияние на всю Российскую империю, которая, в свою очередь, охватила почти всю территорию региона. Как мы видели в предыдущих главах, это пространство не очерчивалось некими самоочевидными ландшафтными границами или предысторией единой политической организации. Даже Монгольская держава на пике ее могущества распространялась на территории, лишь отчасти совпадающие с будущей Российской империей: установив контроль над степным коридором Дешт-и-Кыпчак, монгольские правители стремились расширить свое влияние на юг, на богатые древние культуры, а не на северные лесистые зоны. Северная Евразия представляла собой единство лишь теоретически, как пространство соревнующихся сценариев социально-политической самоорганизации, лишь в малой степени обусловленной инерцией «исторического наследия» некой государственности прошлого. Включение большей части Северной Евразии в единую политическую организацию Российской империи само по себе никак не отменяло этого многогранного разнообразия (см. карту). Скорее наоборот, успех Российской империи объяснялся тем, что на определенном историческом отрезке она предложила некую форму координации этого разнообразия ценой сравнительно умеренного уровня насилия (и определенных льгот для наиболее активных и влиятельных групп местного населения). Таким образом сложилась система неустойчивого равновесия: многоуровневое разнообразие разных земель Северной Евразии («имперская ситуация») оказалось включенным в реальную империю, которая пыталась координировать локальные интересы и противоречия при помощи института современного («регулярного») государства — по определению нацеленного на однообразную и закономерную организацию общества.
Эта очень общая схема не отражает некий «объективный исторический процесс», да и сами исторические деятели эпохи размышляли в другой логике и в иных категориях. При этом важно понимать, что формула «империя пытается урегулировать разнообразие имперской ситуации при помощи института государства» является лишь нашей сегодняшней попыткой наиболее экономно описать наблюдаемую в прошлом динамику с помощью современных категорий, основанных на современных представлениях. То, что мы сегодня подразумеваем под «государством», является ничуть не более «само собой разумеющимся» понятием, чем «имперская ситуация»: для осмысленного применения обоих терминов необходимо знакомство с более или менее обширной социологической и исторической литературой, включающей разные трактовки, по поводу которых не утихают споры. Эта (или любая другая) формула важна не сама по себе, а в связи с определенными вопросами, которые мы задаем по поводу прошлого. Другой набор вопросов делает актуальнее иные теории, понятия, периодизацию истории, выделение главных и второстепенных событий и персонажей.
Так, мы начали эту работу с вопроса о том, что заставляет нас воспринимать огромный регион Северной Евразии как некое целое — и предположили, что его изначальной отличительной чертой — для сегодняшних наблюдателей — была именно неоформленность как в восприятии обитателей, так и на ментальных картах великих письменных культур, граничащих с ним. Однако к концу XVIII в. мы обнаруживаем, что это бывшее «белое пятно» оказалось полностью освоено как международной культурной средой (знающей теперь про Сибирь и Волгу, Украину и Крым), так и общей политической организацией. Произошло это оформление посредством Российской империи, которая предоставила общую рамку для описания разнородного пространства Северной Евразии как целого, изнутри и извне, на ее условиях. То, что некогда Российская империя осуществила этот синтез, позволяет нам сегодня помыслить Северную Евразию как целое — но не только это. Российская империя лишь вывела на новый уровень процессы самоорганизации, протекавшие в регионе. Чередующиеся на протяжении столетий состояния конфликта и синтеза приводили к постепенной интеграции земель от Дальнего Востока до Буга, при этом многочисленные местные различия не стирались, а лишь упорядочивались по тем или иным правилам. Так как не существовало одинаково авторитетного для всех идеального сценария общественного устройства (в отличие от обществ, возникавших на основе римской, персидской или китайской политической традиции), интеграция происходила путем усложнения социальной организации, поиска «общего знаменателя» в системе, одинаково новой для всех. «Ничейная» Северная Евразия к XVII в. наконец-то упорядочила сама себя, когда несколько региональных держав — «пороховых империй» — без остатка поделили между собой сферы влияния на всех ее «неисторических» землях, спустя почти тысячу лет после начала процесса «окняжения». Несмотря на регулярные конфликты и соперничество, сложившийся порядок, в принципе, устраивал всех — поскольку нет свидетельств того, что с XVII до конца XVIII вв. какая-то из сторон пыталась полностью уничтожить или поработить другую (будь то период Смуты в Московском царстве или Потопа в Речи Посполитой). Каждая из пороховых империй региона расширялась и усиливалась тогда и ровно настолько, когда и насколько ослабевал сосед, заполняя возникающий политический вакуум — вполне в логике процессов самоорганизации. То есть упорядоченность Северной Евразии — как в смысле устойчивой политической системы региональных держав, так и на уровне ментальной географии — была достигнута задолго до возникновения Российской империи. И эта упорядоченность не отменяла внутреннюю пестроту сосуществующих конфессий, языков, земель и т.п. С точки зрения современного наблюдателя, успех социально-политической самоорганизации и самоструктурирования региона лишь усиливал «имперскую ситуацию» многомерного разнообразия.
Неустойчивое равновесие нескольких региональных держав нарушилось после успеха «камералистской революции» в России и неуспеха в Польше-Литве и в Крыму. Нельзя сказать, что правители России противились расширению за счет соседей, но стабильность их явно устраивала больше. Очевидно, что при последовательной «империалистской» воле можно было присоединить герцогство Курляндское еще в 1730-х гг., а не ждать 1795 г. и третьего раздела Речи Посполитой; что Крым можно было аннексировать не в 1783 г., а почти полувеком раньше; да и по отношению к Речи Посполитой можно было проводить куда более активную политику. С другой стороны, надо признать, что аннексия соседних пороховых империй далась сравнительно легко в сугубо военном отношении: по крайней мере, для этого потребовалась армия, численность которой не превышала нескольких процентов от общего населения экспансионистского государства, а вовсе не целый «вооруженный народ», как в эпоху монгольского завоевания региона. Не опровергая преимущественно насильственный характер действий России по присоединению Крыма или территорий Речи Посполитой, перечисленные обстоятельства указывают на то, что создание Российской империи не сводилось только к захватническому «империализму». Не просто «покорение», а интеграция в империю как соседних, так и внутренних земель (к примеру, населенных мусульманами Поволжья и Приуралья) означала готовность имперских властей выступить перед ними в роли посредника в связях с «большим миром». Вполне отчетливое осознание обязательства перед инкорпорированными группами населения в риторике правителей второй половины XVIII в. ошибочно принимают за программу «цивилизационной миссии» империи, но не следует заблуждаться: никакой «высшей культурой» имперская власть не обладала, тем более что ни для мусульман, ни для католиков официально православная власть Санкт-Петербурга и не могла воплощать культурный идеал. Однако, признав себя частью империи, получившие статус «граждан» местные привилегированные слои из разных уголков Северной Евразии оказывались на равных с элитой старых письменных культур. Они теперь представляли не экзотические окраины «цивилизованного мира», а включенную в общее культурное пространство великую державу с регулярным государством. То есть Российская империя выступала в качестве средства окончательной «коллективной глобализации» прежде полуизолированных локальных сообществ Северной Евразии, включения их в культуру «современности», понимаемой как «европейскость».
Таким образом, структурная «имперская ситуация» региона, постоянно перерабатывавшая различия и неравенство при помощи механизмов самоорганизации, получила институциональное воплощение в форме модерной империи. Эта империя опиралась не столько на военную силу, универсалистскую культуру или единое экономическое пространство, сколько на механизм современного государства. Точнее, опираясь на все вышеперечисленные «традиционно имперские» факторы, она организовывалась и управлялась при помощи государства как обезличенного социального механизма служения «общему благу». Не исключено, что нагрузка имперского камералистского государства на население была на несколько порядков меньше, чем вероятная «цена» государства такого же уровня сложности, созданного каждой из бывших «пороховых империй» по отдельности. (Эта гипотеза вытекает из общих социологических моделей функционирования сложных систем и помогает объяснить сравнительно низкий уровень сопротивления имперской экспансии, однако не существует пока исторических исследований, подтверждающих или опровергающих ее.)
Всякая империя воспринимает себя как «тысячелетнюю»; всякое государство стремится к поддержанию неизменного порядка вещей. Однако в структурной «имперской ситуации» многогранности различий, унаследованных Российской империей от поглощенных ею земель Северной Евразии, поддержание стабильности требовало постоянных маневров со стороны государства. Сама устойчивость власти зависела от решения двух задач, подчас противоречащих друг другу: служить механизмом «глобализации», обеспечивая признание местных элит за пределами региона, и примирять внутренние противоречия и различия. Государство вынуждено было заменить собой стихийные процессы самоорганизации, постоянно создавая новые, более сложные социально-правовые рамки, позволяющие на новом уровне сглаживать различия и противоречия между регионами, культурами и сословиями такими способами, которые поддерживали его высокую международную репутацию. Другими словами — постоянно проводить реформы (лат. reformo − изменять).
В Российской империи реформизм стал государственной политикой и основным обоснованием ее легитимности начиная с правления Петра I, когда казалось, что можно обойтись стилистическими исправлениями. Собственно, империя и была провозглашена как исправленная и рационализированная форма старого Московского царства. Сменявшие друг друга на престоле в XVIII веке наследники Петра, в особенности Екатерина II, объявляли себя продолжателями «дела Петра» и проводниками его курса. Так как опорой империи являлось государство, то высшей целью постоянного переоформления (реформирования) империи провозглашалось «общее благо» — однако чем дальше, тем труднее было определенно сформулировать, в чем именно заключается это благо. Сам идеал камералистского государства и современной рациональной империи, стихийно заимствованный Петром I в качестве образца, был укоренен в определенном культурном контексте, идейной традиции и даже материальной культуре. Для краткости и простоты этот идеал Российской империи стали называть «европейскостью», и еще в 1836 г. один из самых глубоких мыслителей этой эпохи, А. С. Пушкин, писал: «Надо бы прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство все еще единственный европеец в России…» Однако, при всей своей емкости и кажущейся конкретности, идея «европейскости» не прибавляла ясности программе достижения «общего блага».
Двусмысленность идеи «Европы» как особой «цивилизации» (пришедшей на смену прежнему понятию «христианский мир») привела к важной подмене в XVIII в. Идеалы и ценности, выработанные мыслителями эпохи контрреформации и английской революции, создателями светских систем морали, политических и экономических теорий, начали идентифицироваться не просто с особой культурой, а с определенной территорией и ее населением. Многогранная и внутренне противоречивая традиция рационального мышления, которую с середины XVIII века вслед за французскими авторами начали называть «Просвещением», была воспринята как отличительная черта «Европы». Эта «просвещенная Европа» противопоставлялась «отсталой Азии», как прежде христианский (точнее — католический) мир противопоставлялся миру ислама. Развитие светской культуры и раскол в католицизме заставили переосмыслить привычное с раннего средневековья религиозное противостояние как конфликт современности и отсталости. Замена «католицизма» на «европейскость» законсервировала старую идею непримиримого цивилизационного конфликта «высшей» и «низшей» культуры и одновременно еще больше запутала принципы разграничения. Прежде все жители королевства или халифата были христианами или мусульманами, и потому политические границы довольно точно совпадали с географическими границами и границами культуры. Но разве все подданные французского королевства были носителями культуры просвещения в XVIII веке? Почему космополитическая образованная элита Османской империи была менее «просвещенной» (а значит, «европейской»), чем немецкие крестьяне или даже парижские ремесленники?
С одной стороны, идея «европейскости» позволила преодолеть раскол Реформации в северо-западном христианстве и объединить в рамках новой светской культуры протестантов Скандинавского полуострова и католиков Апеннинского. С другой стороны, переосмыслив Европу как континент-цивилизацию, идея европейскости навязывала географические границы как границы культуры, игнорируя при этом важность социальных границ. То есть европейскость должна была заканчиваться там, где заканчивались географические пределы Европы (по той или иной версии), оставляя открытым вопрос о том, как описать территории вне самопровозглашенной Европы, когда на них распространится культура Просвещения? Во второй половине XVIII в. появилась концепция «Восточной Европы» для обозначения как раз такого переходного состояния «исторически неевропейских» земель, осваивающих универсалистскую и наднациональную «европейскость» (наполовину «Европа», а наполовину «Восток», в смысле «Азия» — цивилизационный антипод Европы.) Но как быть, когда эта культура проникнет за Урал или распространится среди подданных Османской империи? И как объяснить вклад в универсалистскую «европейскую» культуру Просвещения тех, кто жил за пределами «Европы» (а этот вклад со временем все возрастал)?
«Европейскость» как рамочный феномен, вне конкретного культурного канона, представляла собой особый тип и склад мышления (эпистему), которые легко перешагивали границы и приживались на местной культурной почве. В реальности «европейцами» в новом идеологическом понимании были члены коспомолитической образованной элиты («республики знания»), независимо от их географического местоположения. Взаимодействуя друг с другом, они развивали глобальную культуру секулярного рационального знания, но в силу инерции мышления начала XVIII в. эта международная и глобальная культура оказалась присвоенной «Европой». Вначале просто не было другого способа выразить разрыв с типом культуры предшествующей эпохи «старого режима» — поэтому воспользовались готовым штампом мышления о противостояния «миров» христианства и ислама (истинной веры и пагубного заблуждения). А затем понятая таким образом «европейскость» начала играть ключевую роль в подтверждении легитимности власти в странах с современным государством, а также в обосновании их права на колониальное владычество как «цивилизационную миссию». Общества с наиболее развитой сферой публицистики, специализированной философской, юридической и исторической мыслью внесли наибольший вклад в развитие нового типа мышления, и этот же интеллектуальный потенциал позволил им успешно монополизировать «европейскость» и внедрить представление о «Европе» как особой цивилизации в определенных географических границах.
Это сочетание универсальной сути европейскости и узко-географической привязки формального «европейского» статуса создавало дополнительные сложности «неевропейским европейцам»: они должны были проявлять солидарность с географической «Европой» даже тогда, когда их собственные страны вступали в конфликт с одной из европейских держав. Так сформировалась еще одна грань конфликта между европейскостью как идеей и местом, когда «место» связывалось с конкретными сиюминутными внешнеполитическими интересами Франции или Англии (часто не имеющими ничего общего с «европейскими ценностями»).
Необходимость постоянного реформизма вызывалась изменчивостью самого понимания «европейскости» («современности») как сути российского камералистского государства. Оказалось, что недостаточно один раз «прорубить окно в Европу» (как написал о строительстве Петербурга еще в середине XVIII в. итальянский путешественник Франческо Альгароте), потому что «Европа» — это не место, а постоянно развивающийся тип культуры. Не понимая этого, образованный класс Российской империи испытывал дополнительное давление ошибочного представления о необходимости воспроизводить конкретные (зачастую случайные) формы той или иной самопровозглашенной «европейской страны», а «европейцы» не могли отличить подлинно модернистские решения имперских властей от внешней формы.