Тем не менее я и здесь не хочу писать идиллическую картину. Политическая жизнь эмигрантов имела много тягостных сторон. Не возвращаюсь к тяжелой материальной стороне их быта, о которой я говорил выше, хотя с этим отчасти были связаны и политические настроения. Что ж делать, человек устроен так, что ему не всегда легко восхищаться порядками страны, в которой ему живется крайне туго. Он теоретически понимает или, во всяком случае, должен был бы понимать, что приютившая его страна и ее порядки нисколько не виноваты в его лишениях и бедствиях. Но он видит перед собой сказочные богатства магазинов Бонд- стрит, Пятой авеню, рю де ла Пэ (на этой последней в Париже я сам когда-то видел выставленное в витрине ювелирного магазина ожерелье с надписанной ценой: 12 миллионов франков - в ту пору около полумиллиона долларов), - и свою ненависть к людям, покупающим эти ожерелья, он переносит на страну, на народ, на «буржуазную демократию».
На почве присущего эмиграции хронического раздражения создаются и те тягостные явления, которые мешают ее прямой политической задаче: политической борьбе с режимом, ее изгнавшим. Без такой борьбы эмиграция по существу теряет смысл, она превращается в простое обывательское «беженство». Между тем главные силы эмигрантов порою уходят на их борьбу между собою. Многие из них ненавидят друг друга больше, чем ненавидят людей, благодаря которым они оказались в изгнании.
Я это говорю на основании собственных двадцатилетних наблюдений. Но так было всегда и везде. И если бы разногласия между эмигрантами хоть были исключительно актуальнополитическими! Тогда они были бы, по крайней мере, нормальны в эпоху ожесточенной политической борьбы. К несчастью, в них личный элемент часто преобладает над идейным, да и личный элемент в большинстве случаев связан с событиями, давно ушедшими в невозвратное прошлое. Так большинство эмигрантов 50-х и 60-х годов прошлого столетия не могли простить друг другу взаимных обид 1848 года, о которых, пожалуй, уже и не помнил никто, кроме них самих.
Очень верно и метко писал об этой черте эмиграции его времени (и всех времен) Герцен: «Ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают один час - час, в который умер король... и их, как версальские часы, забыли перевести со времени смерти Людовика XV. Они показывают одно событие, одну кончину какого-нибудь события, об нем говорят, об нем думают, к нему возвращаются. Встречая тех же людей, те же группы, месяцев через 5-6, года через 2-3, становится страшно: те же споры продолжаются, те же личности и упреки, только морщин, порезанных нищетою, лишениями, больше, сюртуки, пальто вытерлись, больше седых волос, и все вместе старее, костлявее, сумрачнее... А речи все те же и те же...»
В Англии эмигранты уходили в «частную жизнь», в большинстве случаев тоже нелегкую, независимо от бедности и лишений. В ней, даже у самых знаменитых людей, бывали рядом с возвышенными страницами страницы смешные и жалкие. Скажу откровенно, о двух сложных семейных драмах Герцена, из которых первая разыгралась во Франции, а вторая в Англии, я никогда не мог читать без мучительно неловкого чувства. Жена Герцена сошлась с немецким поэтом Гервегом - в события, связанные с этой историей, волей судьбы ввязалось множество людей, и из них нет, пожалуй, ни одного, о ком можно было бы сказать, что он вел себя в этой истории как джентльмен. Во всяком случае, этого нельзя сказать о четырех главных персонажах драмы. Затем, по прошествии немалого числа лет, овдовевший Герцен сошелся с женой своего лучшего друга Огарева - иными словами, поступил в отношении своего лучшего друга почти так, как по отношению к нему самому поступил когда-то Гервег. И тем не менее он в негодующем тоне написал - и как написал! - историю измены Гервега! Мы и через сто лет не имели бы морального права судить об этой истории, если бы сам Герцен не вынес ее на суд потомства в одной из самых блестящих книг, когда-либо написанных.
Были и драмы другие, очень трогательные. Были идиллии - иначе как идиллией нельзя, например, назвать историю любви Карла Маркса и его жены, любви, продолжавшейся с отроческих лет до последнего дня жизни. Был трогательный роман Огарева с женщиной легкого поведения, которую он морально «спасал» в духе старых романов его времени - и действительно спас: сделал ее порядочной женщиной. Трогательного было много. Еще больше было мужества: ведь все-таки, несмотря на сказанное выше, лучшие, наиболее выдающиеся эмигранты своего прямого и главного дела не забывали: они служили своим идеям, и служили им с честью. И самой плодотворной оказалась их служба на английской территории. После 1871 года, с закреплением Третьей республики во Франции, столицей эмиграции всех стран стал Париж. Но до этого руководящая роль принадлежала Англии.
Читатели могут, например, относиться с большим или меньшим сочувствием к Первому Интернационалу, но как каждый бы из читателей к нему ни относился, всякий обязан признать, что создание Первого Интернационала было великим событием в истории мира. Тем более удивительно, что оно прошло почти незамеченным современниками. Думаю, что из десяти английских газет того времени о нем упоминала одна, и то, вероятно, в каких-нибудь пяти-десяти строчках петитом. В сущности, нам даже трудно связать это историческое событие с каким-либо определенным местом в Лондоне или с какой-либо определенной датой. Когда в самом деле был создан Первый Интернационал? На митинге 28 сентября 1864 года в Сент-Мартин Холл - так, кажется, обычно считают? Однако еще раньше на другом митинге, тоже в Лондоне, но в Сент-Джеймс Холл была поднята мысль, которую лишь дополнили и развили на митинге 23 сентября. И не считать ли датой создания Первого Интернационала 20 октября, когда в доме Карла Маркса собралось несколько человек, и он приступил к разработке своего обращения к рабочему классу? Среди создателей Первого Интернационала Маркс был, кстати сказать, единственным знаменитым человеком. Имена других или почти забыты или никогда почти никакой известностью не пользовались. Во всяком случае, создан был Интернационал в Лондоне, и, быть может, с некоторым правом местом его создания можно было бы считать Британский Музей: в его читальном зале Маркс из года в год проводил целые дни, готовя и вырабатывая идеи, положенные в основу не одного, но всех четырех с той поры созданных интернационалов, не во всем, как известно, между собой согласных, но единодушно называющих Маркса своим учителем и считающих себя единственно верными последователями и толкователями.
Если не ошибаюсь, и сам Маркс в первые дни не придавал особенно большого значения своему созданию. Он уделял ему много времени, но писал о нем Энгельсу без энтузиазма. Еще меньше энтузиазма проявлял Энгельс. Он писал: «The new movement makes me sweat abominably. It is devil and all when having written the livelong day for one's business, one has to go on writing after words till one or two in the morning for the party and publishers and so on»[8].
Не приходится особенно удивляться тому, что британское правительство и общественное мнение просто не заметили создания Интернационала. Должно быть, министр внутренних дел получил об этом сообщение - не знаю, требуется ли оно в Англии по закону? Надо думать, что он отнесся к факту совершенно равнодушно, как и все другие правители страны: «Какое нам до этого дело?» Чиновники зарегистрировали новое общество, одна из секций Скотланд- Ярда, вероятно, тоже что-либо отметила для памяти. Это все.
Точно таково было отношение британских властей и к факту создания Герценом на Риджент-Сквер первого русского печатного станка. Это событие произошло весной 1853 года. Оно, разумеется, не так значительно, как создание Первого Интернационала. Однако и оно имело немало значения в русской общественно-политической истории: первое вольное слово на русском языке! первая возможность совершенно свободно громить русское правительство, порядки Николая I, крепостное право! Сам Герцен радовался как ребенок. Когда какой-то книгопродавец прислал в новую типографию мальчика с десятью шиллингами, чтобы купить на эту сумму несколько экземпляров первой брошюры, Герцен дал мальчику шиллинг на чай и «с буржуазным наслаждением отложил в особый ящик первые полсоверена, заработанные русским станком».
Это редкое наслаждение Англия могла доставить всем иностранным изгнанникам и многим из них действительно его доставила. В ту пору, в 50-х годах прошлого века, на британской территории был действительно настоящий цветник эмиграции. Я видел в блестящей книге Эдварда Карра объявление о большом международном митинге в Лондоне 22 февраля 1855 года: чествование «Великого революционного движения 1848 года и Союза всех народов». Митинг, или, точнее «аn international soiree followed by a public meeting»[9], происходил в том же Сент-Мартин Холл. Все страны были представлены знаменитостями: Францию представляли Виктор Гюго, Луи Блан и Ледрю-Роллен, Распай, Барбюс, Сю; Италию - Мадзини, Венгрию - Кошут, Россию - Герцен, Польшу - Ворцель. Германию должен был представлять Маркс, но он не пришел, не желая сидеть за одним столом с Герценом, так и писал Герцену: «I will nowhere and at no time appear on the same platform as Herzen, since I’m not of the opinion that “old Europe” can be rejuveniled by Russian blood»[10]. Бытовая подробность: собрание открывалось в пять часов дня чашкой чая, затем в семь с половиной открывались двери для митинга, речи начинались в восемь часов. По словам «Таймс», речь Герцена была самой лучшей. Это тоже очень характерно для Англии. Герцен говорил, что капиталистический строй кончается и умирает, что ему на смену идут революция и социализм (в 1855 году он еще так думал). Тем не менее его речь расхвалила столь архибуржуазная газета, как «Таймс». Он не мог, вероятно, не подумать, что буржуазная печать все же не так уж отвратительна.
Спрашиваю себя в заключение, вполне ли целесообразна была британская политика в отношении эмигрантов. Англия предоставляла политическим изгнанникам абсолютно надежное убежище. Не только не могло быть речи о выдаче кого бы то ни было из них, но британское правительство неизменно и твердо отклоняло дипломатические попытки воздействовать на него в том смысле, чтобы несколько обуздать эмигрантов. Англия предоставляла изгнанникам право на труд, которое, впрочем, отнюдь не всегда означало возможность этот труд найти. Англия относилась к почтенным эмигрантам с почтением - и всех теоретически считала почтенными, пока не бывало доказано обратное. Но никакой поддержки она их политической работе не оказывала.
Это отчасти объяснялось не очень давней исторической традицией. Но были и другие причины. По этому делу в истории нет единого общего правила. Правительства тех стран, куда попадали и попадают политические изгнанники, нередко оказывали им помощь, если эти изгнанники были им близки по крови, по вере, по духу или (чаще) если они на этих изгнанников возлагали те или иные надежды. Так, Франция в свое время истратила немало денег на помощь польской эмиграции. Так, на нашей памяти, много сделали для русских изгнанников Чехословакия Масарика-Бенеша и Югославия короля Александра. Так теперь, кажется, Мексика помогает испанским эмигрантам. В XIX веке британское правительство не было связано ни интересами, ни большой политической симпатией с громадным большинством иностранцев, нашедших убежище на английской территории. Оно нисколько не сочувствовало полудеспотическим правительствам европейского континента, но не могло испытывать особых симпатий также к Марксу, Бакунину, Луи Блану или Герцену. По своим общим политическим и философским убеждениям, больше всего мог надеяться на его сочувствие Мадзини, демократ, радикал, верующий в Бога человек. Но у Мадзини были другие особенности, которые до некоторой степени делали его предшественником Муссолини: он серьезно верил в то, что Италия будет руководительницей мира, что Средиземное море должно стать итальянским, что Италии должна принадлежать Северная Африка. Почему можно было бы ждать сочувствия таким идеям у британских политических деятелей, все равно, либеральных или консервативных? Еще менее могли рассчитывать на помощь англичан эмигранты позднейшие, среди которых преобладали в конце XIX и в XX веке люди крайних течений, вплоть до коммунаров, анархистов и большевиков. Достаточно и того, что их в Англии вообще терпели.
Последняя фраза может вызвать удивление американских читателей. Они свыклись с идеей права убежища, и не покажется ли им странным допущение мысли, что Англия могла некоторых эмигрантов к себе и не пускать? Однако эта привычка к идее убежища создана в мире именно англосаксонскими странами, Англией и Соединенными Штатами. Другие страны, даже либеральные, даже республиканские, далеко не полностью принимали эту идею и не всегда распространяли ее на людей всякого направления. Достаточно сказать, что после провала Парижской Коммуны бельгийское правительство отнюдь не было склонно пускать к себе коммунаров. Понадобилось вмешательство и мировой авторитет Виктора Гюго для воздействия на бельгийское правительство. Великий поэт, сам долго пользовавшийся его гостеприимством, написал ему: «Я протестую против заявления бельгийского правительства, касающегося побежденных коммунаров.
Что бы о них ни говорили, эти побежденные - политические деятели.
Я был чужд им. Я протестовал против их действий. Их насилия вызывали у меня негодование, точно так же как теперь насилия противоположной им партии.
Бельгийское правительство поступило нехорошо, отказав коммунарам в убежище. Закон позволяет ему отказывать, но право этого не позволяет.
Я предлагаю коммунарам убежище, в котором бельгийское правительство им отказало. Где? В Бельгии. Я оказываю Бельгии эту честь. Я предлагаю им убежище в моей брюссельской квартире.
Если побежденный коммунар, хотя бы он был моим личным врагом, - особенно если бы он был моим личным врагом, - постучит в мою дверь, я отворю ее ему. Он - в моем доме. Он неприкосновенен».
Одно достоверно: Англия действительно коммунаров не выдала, как не выдавала никого и позднее. Каждый из нас, изгнанников, обязан Англии великой признательностью; это относится и к тем из нас, которые на английской территории никогда не были: ведь и другие свободные страны заимствовали традицию права убежища именно у англичан. С большой силой выражал эту мысль Кошут. Я позволю себе закончить эту статью словами, заимствованными из первой речи, произнесенной знаменитым венгерским изгнанником на британской территории (в Саутгемптоне):
«May England always be great, glorious and free! But may England, though the most glorious, not be the only country wherein freedom dwells!»[11]
[8] «Новое движение заставило меня здорово попотеть. Ничего нет хуже, чем по завершении долгого дня, когда собственные дела вынуждали тебя писать, до часу или двух ночи писать еще и для парии и издателей — и так каждый день» (англ.).
[9] «За публичным митингом последовал международный вечер» (англ., фр.).
[10] «Нигде и никогда я не появлюсь на той же трибуне, что и Герцен, поскольку не придерживаюсь точки зрения, будто русская кровь может омолодить “старую Европу”» (англ.).
[11] «Да пребудет Англия вовеки великой, славной и свободной!»