— Отпустить проезжих москалей! — громко приказал вахмистр гусарам, которые, стоя около своих коней, сторожили сани и возницу. — Да проводите их до большой дороги, чтобы видеть, куда поехали эти ночные шатуны. Пан полковник допросил, и обыскали мы москаля в волчьей шубе… Он — мирный обыватель из соседнего городка… А всё-таки приглядеть не мешает… Хитрый народ москали… Иной вот как этот соня — хлоп, возница старый, в армяке на холоде дрожит… А покопаться в нём, так найдёшь какого-нибудь попа переряженного или посланца с тайными важнейшими вестями! — ухмыляясь в усы, говорил своим гусарам вахмистр. А сам искоса наблюдал при свете луны, как передёрнулось лицо у мнимого возницы. — Ну, да эти не такие! Это — простой народ… Пусть едут ко всем дьяволам… Гей ты, соня, — видишь, пан твой уже сел… Гони коней… А вы, трое, проводите!
Тронулись пошевни, скрипя полозьями… Заныряли по выбитой дороге, быстро влекомые вперёд парой сытых, бойких коней. Трое всадников на поджарых конях тряслись в сёдлах, провожая москалей. Длинные, скачущие, мелькающие на искрящемся снегу тени отбрасывали кони и люди под сиянием полной луны, уже склоняющейся к нижней черте прозрачного небосвода, усеянного мириадами звёзд.
Глава IV
У СУСАНИНА
(февраль на исходе)
Ещё в полном разгаре лютая, суровая зима на всём просторе северо-восточной окраины Московского царства. Жестокие морозы по ночам трещат и словно топором ударяют в бревенчатые стены деревенских изб, наполовину занесённых снегами.
Южнее — там совсем иное дело. В Астрахани — весна с цветами и птицами уже разгорается, пригрела землю и людей… И по Волге — теплом повеяло… Дикое Поле уже задышало глубже, хотя ещё невнятно, готовясь сбросить с себя глубокий снеговой покров и зазвенеть ручьями вешних потоков по оврагам…
И отголоски этих далёких пробуждений земли от зимнего сна словно отдаются чуть внятно и здесь, на просторе полей от Валдая до Москвы, и в чащах вековых вологодских, пермских и костромских лесов… Солнце уже дольше стоит на чистом, холодном небе. Ещё не греет оно, но уже лучи его сверкают ярче, чем в пору глубокой зимы…
А в тихие полуденные часы, если не дует холодный северный ветер, сосульки, висящие под застрехами крыш, начинают даже слегка обтаивать и ронять редкие капли, словно слезинки сожаления об уходящей зиме.
Багровея, спустилось солнце в один из таких дней за густую чащу бора, среди которого стоит село Домнино, родовая вотчина Шестовых.
Ещё не успело скрыться солнце за тёмной пеленой вечернего тумана, одевающего запад, как с другой стороны вырезался и засиял в небе светлый серп луны на ущербе.
В избе старосты Сусанина всё прибрано, дела дневные кончены.
В большой, опрятной горнице, в углу, против печи и полатей стоит деревянная кровать под пологом. На ней лежит в жару рослый молодой парень, сын старосты, ратник, раненный в стычке с поляками. Товарищи-земляки подобрали и доставили домой раненого. Священник, как мог, подал помощь бедняку. Но мало знаний и средств у него в распоряжении… Тогда на помощь пришла деревенская знахарка, древняя старуха Федосьевна… Её травы, мази, шептанья так же мало помогали, как и молитвы и настойки попа. Но всё-таки, видимо, справляться стал с лихорадкой и недугом своим сильный, крепкий, юный организм. Проблески сознания начали являться всё чаще у парня, охваченного горячкой. Губы не так чернеть и пересыхать стали, как раньше.
Но вся семья была глубоко опечалена хворью старшего сына. А мать-старуха совсем извелась, дни и ночи просиживая у изголовья больного…
И вот теперь, пользуясь передышкой, тем, что сын заснул спокойнее, не мечется, не бредит в жару, — старуха сидит у оледеневшего оконца и смотрит на улицу деревенскую, словно выжидая кого-то. Порою вздыхает и скорбно покачивает головою Сусаниха, а затем снова вперяет взгляд слабых, подслеповатых глаз на пустынную дорогу, слабо озаряемую сиянием ущерблённого лунного серпа.
Светец был уже зажжён, и лучина горела узким, острым язычком пламени, потрескивая порой. Дочь старухи, девушка на возрасте, принялась за свою вечернюю пряжу, изредка останавливая жужжащее веретено, чтобы переменить лучину. А там снова свивалась бесконечная нить, прыгало и вертелось говорливо веретено.
Вдруг больной застонал слегка и что-то запросил.
Не успела подняться старуха, как дочь, отбросив гребешок и веретено, уже была у постели, взяв по дороге ковш с квасом, стоящий на столе.
Приподняв немного голову брату, она дала ему глотнуть из ковша. Он затих и снова лежал на подушке, бледный, с тёмными кругами у глаз.
Старуха, опустившись на прежнее место у окна, следила за движениями дочери и, когда та вернулась к своей кудели, спросила негромко, боязливо:
— Што, доченька… Што с Ваней… Не помирает ошшо?.. Мне-то, милая, и поглядеть порою на ево страх берёт! Сердечушко-то вконец измаялось!.. Болезный мой!..
— Не, мамонька… Пошто помирать!.. Кажись, полегше стало ему… Вот и сейчас — затих.
— Ох, только бы навовсе не затих!.. Владычица, на што рожала ево, муку терпела, штобы в недобрый час пуля вражья змеёю ужалила… и навек бы не стало у меня сыночка первенького… Красавчик мой, роженный… Любезненькой!.. На ково же ты меня покинуть хочешь… Да с кем же я остануся, сирота, старуха старая!..
С горьким плачем громко запричитала старуха, раскачиваясь своим костлявым, высохшим станом, перетянутым под мышками тёмным фартуком. Впалая от лет и от работы грудь судорожно вздрагивала от подступающих рыданий.
— Ну, мамонька, нишкни!.. Услышит ошшо Ваня… Што хорошего… Авось, даст Бог, оздоровит братец… Он ишь какой… Все звали: «Ваня-богатырь!..» А уж весёлый да какой забавник!.. Да ласковый! Весь в тятеньку пошёл. И уж, бывало, штобы меня обидеть, как прочьи братовья над девчонками измываются… Ни в жисть! Родименький мой бра-атик… мой Ванятка!..
Уронив руки с пряжей, тихо, всхлипывая по-детски, заплакала и дочь, только что уговаривавшая мать не проливать напрасно слёзы…
— Ну, вот! Даве — матка… а теперь ты заголосила! — с добродушной грубоватостью обратился к сестре младший сын, лет двадцати, вошедший в избу с топором, которым колол дрова под навесом. — Жив брат ошшо, а вы над ним, как над покойником, запричитали да завыли с маткою… Нешто хорошо! Оправится, Бог даст, Ванюша. Слышали, отец Игнатий сказывал, што рана не глубокая. И пули не осталось, она прошла насквозь!.. А пристала огневица к брату. Покуль везли ево домой-то на санях, и разнемогся… Оправится! Не войте! Не надсаждайте душеньку. Тошно и без вас!.. Отца ещё не видно… А уж пора бы… Вон, гляди, как солнышко село и метель поднялась…
— Вот, вот! И самого-то нету! И хворый сын… А тут второй, большак, и к матери с укором!.. Да как ты можешь!.. Да я тебя… Да вот… возьму ухват! Не погляжу, што вырос… што с усами… Отпотчую… Да ошшо батьке скажу. И он тебя! Поди, отец Игнатий тоже не скажет, што смеешь ты зыкать на мать-то!.. Ох, уж и времена пришли! Последние… О, Господи… Микола Скоропомощник!.. Мать Троеручица!.. Заступница святая… Да тяжко как!.. Да не переносно моей душеньке!.. — снова тихо заплакала старуха…
— Позёмка-то всё крутее! — говорит парень, глядя в оконце на метель, разыгравшуюся не на шутку в самое короткое время. — И што это отец!.. В обители в Ипатьевской застрял! Так нечево бы… Али, помилуй Бог, заплутался… Быть тово не может! Уж кажный кустик, кажинну тропочку так, сдаётся, знает… Глаза ему завяжи, не собьётся… Да и Гнедко найдёт домой дорогу, коли бы што и приключилось…
— Нишкни ты, чудодей!.. Весь как есть в отца. Про всё ему опека да забота. Уж и так-то тошно! А ты ошшо запричитал, не лучше бабы! Святители! Да штой-то со мною нонеча. Вот местечушка себе в дому не найду! — с тоской неожиданно подняла голос старуха. — Беда какая близится… Али смерть-лиходейка глядит к нам через прясло?.. Либо што… Ты б, доченька, на Ванюшку взглянула. Што больно он затих… Да нет! Сама хочу… сама!..
Осторожно заглянув за полог, старуха присела там в уголке и, скорбная, с неподвижным лицом, затихла, словно заснула с открытыми глазами…
— Зябко чтой-то мне! — поёживаясь, проговорила дочь. — В избе, што ли, хладно… Ай так оно, с чево-либо… Садись сюда, брательник. Скажи мне што… развей маленько тоску… Сердечушко моё погрей, расшевели… Ох, Васенька… ужли ж помрёт Ванятка?.. Скажи по правде истинной…