— Так на востоке боевые действия уже не столь ожесточенны?
Мистер Сондерсон снова подмигнул и спросил кружку портера. Я тут же послал за бочонком в таверну «Робин Гуд» через дорогу. Когда Сондерсон получил свою кружку, он, сдув пену, выпил большой глоток за здоровье «храбрых и оборванных». Я тихо подхватил: «За вшивых и победоносных!» Он услышал и одобрительно кивнул.
Некоторое время мы оба в молчании накачивались портером, затем мистер Сондерсон заговорил…
Мистер Сондерсон больше не заговорил. Он растаял как сон. Меня позвали проверять урок, а к тому времени как я вернулась за стол, настроение, вызвавшее к жизни эту причудливую аллегорию, улетучилось безвозвратно. С тех пор прошло две недели, и сейчас у меня впервые за все это время выдались свободные полчаса. И опять тоскливым субботним вечером я пытаюсь призвать к себе смутные тени: не грядущие события, а эпизоды далекого прошлого, радости и чувства, которых, я иногда боюсь, мне уже не вкусить вновь.
Мало кто поверит, что чистое воображение может дарить столько счастья. Перо не в силах живописать всю увлекательность сцен, последовательной череды событий, которые я наблюдала в крохотной комнатке с узкой кроватью и белеными стенами всего в двадцати милях отсюда![145] Какое сокровище — мысль! Какая привилегия — грезить! Я благодарна, что могу утешаться мечтаниями о том, чего никогда не увижу въяве! О, только бы не утратить эту способность! Только бы не почувствовать, как она слабеет! Если это случится, как же мало хорошего останется мне в жизни — ее сумеречные полосы так широки и мрачны, а проблески солнца так бледны и скоротечны!
Воспоминание хранит множество обрывков вечерних часов в этой крохотной каморке. Здесь я сидела на низкой кровати, устремив взор на окно, за которым не было ничего, кроме однообразной вересковой пустоши и серой церкви посреди кладбища, где могилы расположены так тесно, что бурьяну и траве почти негде пробиться между надгробиями. Над ними в очах моей памяти нависли серые облака, какие часто затягивают небо на исходе холодного октябрьского дня; порою на горизонте сквозь тяжелую гряду проглядывает бледный, окруженный туманным мерцанием лунный диск.
Такая картина стояла в моих глазах, но не отпечатывалась в сердце. Ум осознавал ее, но не ощущал ее присутствия. Он был не здесь. Он пустился в далекое странствие к неведомому острову, у чьих берегов не бросал якорь еще ни один бриг. Другими словами, у меня в голове, быть может, складывалась длинная повесть: история древнего аристократического рода — легенды, не записанные, но передававшиеся старожилами из уст в уста, предания лесов и долин графского, герцогского или баронского имения. Ощущения дубовой аллеи, посаженной предками триста лет назад, покоев, оставленных нынешними наследниками, безмолвных портретов, ненужных и нелюбимых, ибо никто из живущих не помнит во плоти тех, чьи тени они хранят.
С последним взглядом на фамильную церковь, с прощальной мыслью о глубоком склепе под ее плитами, мое воображение перенеслось в некий большой город, в некую царственную столицу, где блистают в веселом патрицианском кругу юные дамы и господа — потомки владетеля поместья. Ослепленные блеском двора, а возможно, и политическим честолюбием, сыновья и дочери почти забыли рощи, средь которых росли. Когда я видела их, прекрасных и величавых, скользящих по салонам, где я встречала столько других знакомых лиц, чьи глаза улыбались, а губы двигались, издавая слышимую речь, — людей, которых я знаю едва ли не лучше, чем собственных брата и сестер, хотя в этом мире никогда не раздастся эхо их голосов, никогда их глаза не узрят здешнего света, — какое волнение жгло сердце, заставляя меня упоенно стискивать руки!
Я тоже позабыла про древнюю вотчину, про густые леса с одинокими полянами, где не бродит никто, кроме оленей. Я не вспоминала больше про готическую церковь, где истлевают кости сотни баронов. Что для меня прабабушкины баллады и предания седобородых старцев в отдаленной деревушке Аннсли?
Я глядела на леди Амелию, старшую из дочерей, как она стоит у высокого окна, за которым мраморная лестница спускается в залитому солнцем газону в окружении розовых кустов, — юную даму в самом расцвете пышной красы. Сейчас она восхитительно хороша, хотя то особое сияние, которым наполняет черты волнение счастья, скоро угаснет. Я вижу, как колышется ее легкое летнее платье, как подрагивают мелкие завитки локонов, как щеки вспыхивают непривычным румянцем, а улыбка заставляет лучиться взор. Я вижу их сейчас: она оглядывает толпу знати. Слышит, как ее брат называет имена и титулы баловней судьбы, властителей умов. Некоторых ей представляют, и они останавливаются с нею поговорить.
Я слышу их голоса так же отчетливо, как она, явственно вижу их фигуры, испытываю все то, что переживаешь, впервые оказавшись в кругу прославленных людей, узнавая по тону, движениям и внешности тех, кого никогда прежде не видела, но о ком столько раз читала и слышала. Это ли не восторг? Я непривычна к такому великолепию, какое меня окружает, к блеску огромных зеркал, красоте мраморных статуй, мягким иноземным коврам, длинным просторным залам, высоким золоченым потолкам. Я ничего не смыслю в чинах и званиях; тем не менее эти люди передо мною толпами, скоплениями. Они подходят и отходят, разговаривают, подзывают меня движением руки; они не фантомы, а люди из плоти и крови.
Во всем этом есть смысл. Я знаю дом, знаю площадь, на которой он стоит, — я проходила по ней днем. Поднималась по лестнице в вестибюль. Видела швейцара у дверей. Я прошла холлом и галереей, прежде чем очутиться в этой гостиной. Разве не чудесно смотреть на череду сменяющихся лиц, примечать черты высокородных и знаменитых гостей? Здесь есть беззаботные юнцы и надменные люди в возрасте; есть согбенные годами старцы и есть лица, которые затмевают все остальные сиянием безупречного совершенства; от одного взгляда на них заходится сердце.
Вот одно из таких созданий только что прошло мимо. Это дама. Я не стану писать ее имени, хотя оно мне известно. С ее личностью не связано никаких историй. Она не из тех недостижимо прекрасных существ, чьи судьбы сплетены с высшими из высших — существ, которых я не упоминаю в этой общей картине. Далеко от дома я не могу о них писать, кроме как в полном одиночестве. Я едва смею о них думать.
Случайная безымянная гостья, которая сейчас прошла мимо меня, теперь остановилась и беседует с леди Амелией. Ах, если бы я могла нарисовать эту сцену так живо, как она стоит перед моими глазами! Гостья — уроженка Ангрии. Я еще не видела лучшего образца ангрийской дамы, женщины, в которой все характерные черты этой страны соединились бы в таком безупречном совершенстве.
Она довольно высокая, с полными округлыми формами; ее шея и пышные плечи белы как свежевыпавший снег, а густые локоны, хоть и отливают огненной рыжиной, мягки и шелковисты. Миловидность черт, обрамленных их нежными завитками, почти невозможно изобразить пером: прекрасный маленький рот, овальный подбородок, яркие живые глаза, веселый, открытый взор, чистая, дышащая здоровым румянцем кожа. Голубое атласное платье изящно оттеняет цвет лица и волос; пухлые белые запястья схвачены жемчугами, движения не отличаются западной величавой плавностью, зато естественны и непринужденны; ее речь — быстрая и немного резкая, однако красивая и правильная, как и смех, то и дело срывающийся с ее губ, обладает собственным неповторимым обаянием, так непохожим на приглушенную мелодичность звуков, льющихся из уст дочерей Сенегамбии; быстрые взгляды свидетельствуют о живой, впечатлительной натуре; смешанное выражение гордости и мягкосердечия, упрямства и приветливости, сквозит в каждой черточке. Все это так же явственно стоит перед моими глазами, как тихий образ Анны, которая делает уроки за столом напротив меня.
Джейн Мур — так ее зовут — давно признана красавицей по всей провинции Арундел, где средь зеленых лугов стоит новая величественная усадьба ее отца и где нежные молодые листья в этот чудесный теплый день раскрываются так же быстро, как в лесах Кентукки. Джордж Мур, эсквайр, — один из тех, кто в одночасье сделал карьеру, когда Ангрию провозгласили королевством. К тому же он успешливый коммерсант: у него большой склад в Дуврхеме и собственный корабль, который он сам выстроил и нарек «Леди Джейн» в честь красавицы дочери. Она не единственное избалованное дитя: Мур, как истый ангриец, подарил своей стране полдюжины крепких юношей и столько же дочерей; почти все они теперь солидные стряпчие или степенные молодые матроны; через них он породнился с лучшими семействами провинции, и у каждого собственный дом в плодородной прерии.
Однако Джейн — самая младшая, самая красивая роза во всем букете. Она получила лучшее воспитание, и от природы принадлежит к тем людям, которые по складу души, внешности и обхождению сразу выделяются в любом обществе. Джейн честолюбива — она отвергнет всякое предложение руки и сердца, к которому не прилагается корона пэра, — и это непременно должна быть корона ангрийского пэра. А помимо знатности соискатель обязан владеть землями и богатством, слугами, каретами и всем прочим, без чего ослепительная красота не может сиять в полную силу.
Я боюсь, что мисс Мур, при всем своем воспитании и природной живости ума, совершенно чужда утонченной романтике Запада. Боюсь, она едва ли понимает, что это такое. Она практична и расчетлива, как любой эдвардстонский фабрикант, ее главная цель — не продешевить. Она открыто признает, что ценит в этом мире внешний блеск. Если Джейн что-нибудь делает хорошо, она любит, чтобы ее хвалили. Ей необходимо общество — она ни за что не согласилась бы жить одна. Ей не придет в голову наигрывать самой себе на фортепьяно или напевать печальные куплеты, когда рядом никого нет. Раз или два она случайно оставалась одна в гостиной Керкем-Вуда — вечером, после наступления темноты, — и смотрела в окно на сад с закрытыми чашечками цветов в каплях ночной росы, с мшистой зеленью лужаек и вьющейся к воротам подъездной аллеей и дальше, на приветный простор лугов, залитый лунным светом. И покуда Джейн смотрела, какое-то непривычное чувство и впрямь шевельнулось в ее душе, но спроси в тот миг кто-нибудь, отчего так заблестели ее глаза, она бы ответила не «как чарующе светит луна!», а «какой замечательный край — Ангрия!».
Затем, когда мисс Мур отвернулась от окна и окинула взглядом безлюдную комнату, где беспокойные отблески камина пляшут по стенам, отчего кажется, будто картины шевелятся в рамах, когда она уселась в кресло и застыла, ожидая, что скоро в тишине раздадутся отцовские шаги, возможно, она впала в отрешенную задумчивость и сейчас вспоминает старшую сестру, которая умерла, когда Джейн была еще ребенком: день похорон, вытянутое тело в гробу на столе, слуг, теснящихся, чтобы в последний раз взглянуть на мисс Харриет, то, как сама приложилась губами ко лбу покойницы, и пришедшее в тот миг осознание, что Харриет покинула их навсегда.
Мисс Мур вспоминает, как поразил ее контраст между мертвой сестрой в гробу и живой Харриет: высокой девятнадцатилетней девушкой, только что окончившей пансион; когда мистер и миссис Керкуолл или сэр Фредерик и леди Фейла приезжали с ежегодным визитом, ей дозволялось сидеть с гостями до вечера; у нее была собственная уборная с туалетным столом и большим деревянным несессером; иногда после обеда она заходила в детскую и брала младших в гостиную, где играла им на фортепьяно марши и вальсы. Харриет восхищала и немного пугала маленькую Джейн. Рост и фигура, роскошные платья, золотые часы с цепочкой, умение рисовать, петь, играть на рояле, читать по-французски и по-итальянски — все делало ее существом высшего порядка.
Следом в памяти всплывают перешептывания няньки и горничной: мисс Харриет-де выйдет за мистера Чарлза Керкуолла, — а затем возникает и образ самого Чарлза: высокого молодого человека, который в ту пору частенько заглядывал к ним в гости. Он всегда сопровождал мисс Мур в пеших и верховых прогулках: Джейн видела из окна детской, как они садятся в седло и стремительно летят по аллее. Она помнит, как сестра пригибалась к шее своей грациозной кобылы Джесси, помнит длинные локоны, вуаль и лиловую амазонку, струящиеся на ветру. Чарлз и сейчас стоит перед ее мысленным взором: его выразительные черты и пристальные глаза, постоянно следящие за мисс Мур.
От кроткого и миловидного личика Харриет, неяркого, но с удивительным светом в мягких серых глазах, память Джейн возвращается к бледному, с впалыми щеками, неживому лицу усопшей. Она вздрагивает, слезы падают на шелковое платье. Спросите, о чем она плачет. «Потому что мне так грустно сидеть одной» — будет ответ. Это не стихия Джейн Мур; вдохновение сумерек, одиночества, меланхолических раздумий чуждо ее натуре.
Войди в парадный зал, полный ангрийских вельмож. Здесь дают публичный бал в честь третьей годовщины независимости. Сколько света! Как сверкают драгоценности, алые шарфы и плюмажи! Как бравурно звучит музыка! Играет единственный инструмент, и его мелодия исполнена торжества. Она несется из ниши. Ты не видишь рояля за толпой окруживших его блистательных дам. Слушай! Как электризует сильный переливчатый голос, выводящий победную песнь Ангрии: «Бейте в тимпаны громко!»
Подойди ближе и вглядись в певицу. Ты узнаешь ее, увенчанную перьями, одетую в алое, тебе знакомы цветущие щеки и большие голубые глаза Джейн Мур, красноречиво говорящие о чувствах, которые ветры Ангрии навевают дочерям этой страны. Чувства, увы, недолговечны — они исчезнут, как только стихнут звуки рояля. Исчезнет и это выражение твоих глаз, этот румянец, когда ты отвернешься, чтобы беспечно рассмеяться в ответ на комплимент стоящего рядом денди. И все же твоя душа не глуха к более высоким нотам. Она откликается на героический призыв. Ты не самовлюбленная кокетка, не светская пустышка. Ты красивая, щедрая, порывистая, гордая, властная женщина.
Почти неделя как я получила письмо от Брэнуэлла с упоительно-характерным посланием Нортенгерленда дочери. Каким сладостно-утешительным голосом словно говорит это письмо! Я жила им несколько дней. Всякий раз, как у меня выдавалась минутная передышка, оно звучало у меня в ушах словно чистая музыкальная нота, пробуждая мысли, которых не было много недель: мне рисовались возможные последствия письма и другие сцены, связанные с иными событиями, иным состоянием чувств. То были не напряженные поворотные эпизоды, а тихие картины, какие можно часто наблюдать во внутренних кругах высшего света.
Передо мною словно отдернули занавес, явив мне герцогиню, когда она, только что с постели, в легком утреннем туалете садится завтракать и обнаруживает среди другой почты отцовское письмо. В самой идее, казалось бы, нет ничего особенного, но обстановка была такой живой, комната — такой четкой: чистый утренний свет, за окном ничего, кроме холодного октябрьского неба, если только не подойти ближе и не глянуть на террасу внизу и еще дальше, на зеленую лужайку с фонтаном и рядом величественных лип, за которыми лежит широкая дорога, еще более широкая река и огромная столица, — и тогда ты поймешь, что это адрианопольская резиденция королевской четы, ибо здание за зданием громоздятся вкруг зеленого кружка с его мраморной чашей, из которой бьют струи воды, с его приветной лиственной рощей. Более пятидесяти окон выходит в этот двор, впуская свет в неведомо сколько великолепных и просторных покоев.
Герцогиня дочитала письмо и мысленно следует за автором — она не знает куда, однако воображение рисует ей тягостные сцены: вот он в портовой таверне, сидит один промозглым осенним вечером, слушая шум ветра в мачтах множества кораблей и неумолчный рокот моря — Атлантики, чьим суровым волнам он завтра себя доверит, вступив на борт парохода. Она смотрит в окно на высокую крышу и величавый фасад Нортенгерленд-Хауса, который, словно некий исполинский театр, высится над улицами Адрианополя. Владелец этого блистательного особняка — бездомный скиталец.
Прощание с Ангрией
Я написала уже изрядное количество книг, и долгое время мои персонажи, сцены, сюжеты оставались одними и теми же. Я показала мои пейзажи во всем разнообразии утренних, дневных и вечерних оттенков — во всех сочетаниях света и тени, какие только может дать встающее, полуденное и закатное солнце. Иногда я наполняла воздух зимней метелью — снег ложился на темные ветви дубов и вязов, в парках сельских усадеб и на безлюдных горных перевалах наметало глубокие сугробы. Затем та же усадьба с ее парком, та же вересковая пустошь с ее лощинами серебрились под летней луной, и теплой июньской ночью густые кроны деревьев покачивались над цветущими полянами. То же и с людьми — моим читателям представали одни и те же лица, то анфас, то в профиль, то в карандашном наброске, то на законченном живописном полотне — озаренные любовью и омраченные горем, пышущие страстью и пылающие восторгом, в радости и в печали, в скорби и в упоении блаженства, по-детски округлые, в расцвете юной красоты, в мужественной зрелости и в старческом угасании. Однако мы должны меняться, ибо взор устает от одних и тех же примелькавшихся картин.
И все же не торопи меня, читатель, мне нелегко отбросить образы, столь долго жившие в моем воображении. То были мои друзья и самые близкие знакомые — я могу без труда описать тебе лица, голоса, движения тех, кто наполнял мои мысли в течение дня и нередко украдкой пробирался даже в мои сны. Расставаясь с ними, я чувствую себя так, будто стою на пороге дома и прощаюсь с его обитателями. Когда я пытаюсь населить дом новыми жильцами, у меня возникает ощущение, будто я попала в другое государство, где все лица мне незнакомы, а обычаи скрыты тайной; много труда потребуется, чтобы ее разгадать, и много таланта, чтобы о ней поведать. И все же я хочу на какое-то время покинуть эту дышащую жаром местность, где мы пробыли слишком долго. Ее небо пылает, на ее земле всегда лежит отблеск заката. Пора унять горячку волнения и вернуться в прохладные края, где брезжит серый, скупой рассвет и небо наступающего дня, по крайней мере пока, затянуто облаками.
[145] Спальня Шарлотты и Эмили в Хауорте.